Дмитриева в своих воспоминаниях утверждала, что оскорбление было. «В понедельник ко мне пришел Гюнтер и сказал, что Н.С. на “Башне” говорил бог знает что обо мне. Я позвала Н.С. к Лидии Павловне Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н.С., говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты».
Дуэль состоялась на Черной речке («Стрелялись… если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему», — вспоминал Волошин). Гумилев настаивал на самых жестких условиях, и секундантам едва удалось его отговорить.
«Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти».
А они шутили и толком ничего не умели — ни зарядить старинные пистолеты, ни развести противников на нужное расстояние, ни грамотно себя вести. Пушкин или Лермонтов, увидя такое, только плюнули бы. Поэты были в начале ХХ века хорошие, но дуэлянты — никакие.
«Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на голое поле, где были свалки, занесенные снегом. Противники стояли поодаль, мы совещались, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилев, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей, Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, взял пистолет, и тогда только я заметил, что он не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоявшего расставив ноги, без шапки.
Передав второй пистолет В., я, по правилам, в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: “Я приехал драться, а не мириться”. Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: раз, два… (Кузмин, не в силах стоять, сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов.) Три! — крикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет, и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством:
“Я требую, чтобы этот господин стрелял”. В. проговорил в волнении: “У меня была осечка”. — “Пускай он стреляет во второй раз, — крикнул опять Гумилев, — я требую этого…” В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилев продолжал неподвижно стоять: “Я требую третьего выстрела”, — упрямо проговорил он.
Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям. С тех пор я мало встречал Гумилева», — заканчивал свои мемуары Алексей Толстой.
На самом деле это не совсем так. Через три дня после дуэльной истории, которая сразу же попала в газеты и вызвала много насмешек и зубоскальства, редакция «Аполлона» двинулась в давно запланированное путешествие в Киев на собственный поэтический вечер под названием «Остров искусств». Были там и Гумилев, и Кузмин, и Толстой.
На том вечере в зрительном зале находилась и Анна Ахматова. Гумилев снова просил ее руки. Перед этим она ему трижды отказывала. Последний раз летом, когда он приехал к ней из Коктебеля, изгнанный Дмитриевой. Теперь — согласилась. Отчасти из сострадания, чтобы не добивать Гумилева. И много позднее рассуждала об этой неостывшей в ее сердце истории:
«Лизавета Ивановна Дмитриева все же чего-то не рассчитала. Ей казалось, что дуэль двух поэтов из-за нее сделает ее модной петербургской дамой и обеспечит почетное место в литературных кругах столицы, но и ей почему-то пришлось почти навсегда уехать (она возникла в 1922 г. из Ростова с группой молодежи…). Она написала мне надрывное письмо и пламенные стихи Николаю Степановичу. Из нашей встречи ничего не вышло. Всего этого никто не знает. В Коктебеле болтали и болтают чушь. Очевидно, в то время (1909–1910 гг.) открывалась какая-то тайная вакансия на женское место в русской поэзии. И Черубина устремилась туда. Дуэль или что-то в ее стихах помешали ей занять это место. Судьба захотела, чтобы оно стало моим.
Замечательно, что это как бы полупонимала Марина Цветаева:
“И лик бесстыдных орхидей
Я ненавижу в светских лицах! —
образ ахматовский, удар — мой, стихи, написанные и до Ахматовой, и до меня…”
Какой, между прочим, вздор, что весь “Аполлон” был влюблен в Черубину. Кто: — Кузмин, Зноско-Бровский? И откуда этот образ скромной учительницы — Дмитриева побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго Сабашниковой, занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей. А вот стихи Анненского, чтобы напечатать ее, Маковский действительно выбросил из первого номера, что и ускорило смерть Иннокентия Федоровича. Об этом Цветаева не пишет, а разводит вокруг Волошина невообразимый, очень стыдный сюсюк».
Ахматова очень характерно обрывает цветаевскую цитату. А у Цветаевой было так: «Образ ахматовский, удар — мой, стихи, написанные и до Ахматовой, и до меня, — до того правильно мое утверждение, что все стихи, бывшие, сущие и будущие, написаны одной женщиной — безымянной».
Что же в остатке?
Анненский умрет в те самые дни, когда в Киеве выйдут на сцену Гумилев, Кузмин и Толстой, а Ахматова даст согласие выйти замуж, и никто из них на похоронах своего учителя присутствовать не будет (но будет Волошин). Дмитриева напишет своей знакомой А.Петровой: «Макс вел себя великолепно», история с Черубиной станет ее звездным часом, после чего ее недолгая слава сойдет на нет, она расстанется с Волошиным, выйдет замуж за своего жениха Васильева, будет увлекаться теософией, затем перейдет на детскую литературу, а в 20-е годы судьба неожиданно сведет ее с первым мужем третьей жены Алексея Толстого — Федором Акимовичем Волькенштейном, и ему она посвятит стихотворение «Год прошел, промелькнул торопливо…». Максимилиан Волошин признает в поздней автобиографии о том, что пребывание в России подготовило его разрыв с журнальным миром, который был выносим для него, только пока он жил в Париже, то есть фактически истории с Черубиной ему не простят, и он станет литературным изгнанником, о чем предупреждал его незадолго перед своей смертью Анненский:
«Да, Вы будете один. Приучайтесь гореть свечой, которую воры забыли, спускаясь в подвал, — и которая пышет, и мигает, и оплывает на каменном приступке, и на одни зигзаги только и светит — мыши, да и то, может быть, аполлоновски-призрачной. Вам суждена, может быть, по крайней мере на ближайшие годы, роль малоблагодарная». Алексей Толстой будет присутствовать на свадьбе Ахматовой и Гумилева в апреле 1910 года, а в 1912-м вместе с Волошиным примется за пьесу, где будут выведены Ахматова и Гумилев, она в образе — «честолюбивой, холодной, бессердечной и бисексуальной “роковой женщины”», он — «бегающего по сцене в охотничьих сапогах, размахивающего пистолетами, раздающего вызовы на дуэль провербиального ревнивца, мечущегося по Петербургу в поисках своей вечно сбегающей с другими жены»1. С Гумилевым Волошин встретится в 1921 году в Крыму, они протянут друг другу руки и недолго неловко поговорят. Ахматовой не будет в Коктебеле никогда, с Цветаевой ее встреча в Москве окажется довольно холодной, а с Алексеем Толстым ее пути еще не раз пересекутся и она назовет его злодеем. Самому Алексею Толстому доведется не только услышать мокрый звук пощечины еще одного великого поэта ХХ века, но и почувствовать ее на своем лице.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});