Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это старая психология нашего правящего класса. Все наши губернаторы – Столыпины в миниатюре. Он так вырос в этой психологии, что не мог понять, что Дума станет на иную позицию. А для Государственной Думы быть или не быть земству в губерниях запада – мелочь, сравнительно с вопросом, быть ли России правовым государством.
Да, Столыпин дал глубокий промах, он недооценил Думу, он не вник, что для Думы – мелочь и западное земство, и вообще земство, и волостное, и само крестьянство, и национальные интересы, – а только расквитаться бы с премьер-министром за вереницу своих от него поражений. Зря он рассчитывал, что Думе – нужен закон о земстве, да ещё взятый в её думской редакции, что она повлечётся на снижение земского ценза, перспективы демократизации, да ещё укрепить свои позиции против Государственного Совета, – нет! она все эти возможности отбрасывала. И хотя только что признал кадетский адвокат, что закон нарушен не был, теперь он поучал Столыпина:
всякий государственный человек должен уметь уступить, подчиняясь закону,
и таково было невыносимое соотношение, цена за земский закон, что надо было принимать поученья, опустив голову.
Давно ли председатель Cовета министров был популярнейшим человеком в России?
(Только Дума никогда этого не признавала.)
Давно ли сами его противники относились к его политике с осуждением, но и с уважением?..
(Только тогда говорили другое.)
И вот, через несколько лет…
Через несколько лет – первый раз в думских прениях Столыпин оказался в положении слабом. Первый раз что-то сломилось и изменилось, и на каком же, кажется, не топком месте. Под их же улюлюканье вытаскивал всю Русь из дьявольского хаоса – и было под силу. А небольшая реформа в полудюжине губерний сбивает с ног.
Великое самомнение и великая дерзость ставить свои идеалы выше законов. Иногда история прощает дерзость тех титанов, умевших опрокинуть все законы и вести страну за собой; но тот, кто таких заслуг за собой не знает, должен быть скромнее.
Так он не вёл страну за собой? он ничего и не сделал?.. О, кто измерит труд со стороны, не сметив, забыв тот прежний край бездны и никогда не разделив натяжения наших мускулов.
Не уставая, четыре года мы указываем на позорное правление под его главенством… Жертва слишком большой уверенности в правоте своих взглядов… Образ честолюбивого правителя… Вместо подлинного успокоения он разжигал, чтобы сделать себя незаменимым…
Как будто он не через бомбы шагал, а – карьерист, ловко достигший поста. Не ответишь: только ваших детей не тронули, а моих изувечили.
…Удивительное ощущение: пять лет успешно строил, строил – и вдруг оказывается всё как бы в развалинах, всё – под сомнением… Пять лет назад оставить их с их говорильней – они погибли бы все. Но твёрдой рукой выведя их из гибели – теперь присуждаешься испытать заушенье, и впервые заколебаться: да, ошибся, да, погорячился на ровном месте, да, хотел проучить заносчивый Государственный Совет.
И вдруг с неожиданнейшим изворотом, который и отличает великих адвокатов от маленьких, кадет Маклаков восклицает как о самом ранящем его:
Что сделали с монархической идеей! Я – монархист не меньше, чем председатель Совета министров, —
огорошивает он Думу, —
я считаю безумием отрицать монархию там, где её исторические корни крепки. Но этот защитник монархии, вмешивая имя Государя в свой конфликт с Государственным Советом… Недостойная форма… Сомнительный акт… Из просьбы об отставке извлёк себе пользу…
Этот изворот и этот трепет адвокатского голоса – уже не к Думе, он взносится выше самоварного корпуса Родзянки – выше – выше – он не может не достичь тех ушей, не пронзить их неизбежностью окончательной отставки премьера. Выйдя говорить как будто в защиту Думы, Маклаков блистательно дотянулся отсечь недостойного министра от великого царя. Только так и могла Дума столкнуть Столыпина: в союзе с ненавидимым монархом и в союзе с ненавидимыми сферами. И, достигнув этой главной цели, недоступной Думе, хотя бы вся она проголосовала заедино, – Маклаков разрешает себе теперь и завершительную пощёчину:
Для государственных людей этого типа русский язык знает характерное слово – временщик. Время у него было – и это время прошло. Он может ещё остаться у власти, но, господа, это агония.
И верно знает, где отрубил. И верно знает, что вот – отхлестав, оплевав – не получит вызова на дуэль как доказательства последнего банкротства.
Однако что может сделать единственная речь как будто безоружного человека: он не принёс своей лепты доводов, не положил своего догрузка на весы, – но мельканием лёгкого языка, но сочетанием известных элементов слушательской слабости – смахнул великана, сдюжившего со всей Россией, смыл в помои неотставленное правительство.
А на трибуне – новый монархист, в этот раз истерический, перекидчивый Пуришкевич, – с коварной попыткой вырвать себе аплодисменты всегдашних левых врагов, а со Столыпиным рассчитаться с той стороны, откуда он менее ждёт удара.
Довольно и здесь пощёчин: что трусливо прикрылся священным именем Государя, подорвал авторитет русского самодержца; не проявил твёрдости против смуты в Саратовской губернии, а заигрывал с революцией (уже и в этом!..), самовластен, не понимает государственных идеалов России (и в этом!), испытывает недостаток ума и воли (и в этом?),
но, нужно полагать, уйдёт же он когда-нибудь!
(Место для аплодисментов.) Пуришкевич не признаёт за Столыпиным права называться русским националистом, его национализм – вреднейшее течение, которое когда-либо было в России, он оживляет в сердцах мелких народностей надежды на самоопределение и дифференциацию, он даёт самоуправление окраинам, а это – безумие, ибо инородцы Империи не могут иметь самоуправления наряду с коренным русским населением. Западный край и не просил себе выборного земства, это придумала Дума, – и в угоду ей и в её редакции премьер-министр провёл закон, губительный для русского населения, к торжеству поляков и левых, в западные земства повалят социал-демократы, эсеры и сепаратисты.
Не всякому даже в жизни раз достаётся такой день публичного беззащитного позорища, медленной казни. Но ошеломляет, туманит, сбивает, что атака равно яростна с противоположных сторон. Упрёки следующих ораторов покрывают и догружают упрёки ораторов предыдущих. Со всех сторон череда несдерживаемых оскорблений – и вдруг пошатывается наша, никогда не шатавшаяся уверенность. Удар за ударом, попадая в нас, постепенно размягчают нашу стойкость. Цельный предмет, хорошо тебе известный, вдруг наклоняется, поворачивается, расщепляется, – и ты с содроганием уже усумняешься; да был ли он цел и един? Не то что не стоило класть голову за этот закон, но, может быть, ты и раньше, и раньше – видел не так?
А жаждущие ораторы всё меняются, их не десять и не пятнадцать, дорвалась 3-я Дума отыграться за проигрыши всех трёх Дум.
От социалиста слышит Столыпин, что он потопил русский народ в его собственной крови, и даже злейший враг не мог столько вреда принести русскому самодержавию, закон же о западном земстве – это вершина «пирамиды расправ».
И снова от кадета, и довольно известного:
Где мы видим те огромные заслуги за председателем Совета министров, чтоб он мог сказать, что является носителем национальной идеи? Мы не знаем ни победы под Садовой, ни у Седана.
(Уже и то ему в вину, что он не устроил войны.)
Притязание, что его идеи единственно-истинные для русского народа – оскорбление национальных чувств.
И опять от правого:
Председатель Совета министров, покайтесь и идите к престолу просить прощения, ибо вы подвели Верховную власть.
Как прорыв ненависти. Как будто все – только и ждали удобного случая взять реванш за то, что пересиливал их столько лет.
Кто-то говорит и за — но их много меньше, и для совестливого сердца их аргументы никогда не кажутся успокоительны. Ощущение почти сплошное – разгрома, и не в одном этом законе, а – во всём пятилетии управления, во всех замыслах жизни.
Жил и ощущал, что сделал так много. А вот, оказывается: ничего, всё – прах.
Ораторы меняются, заседание тянется в вечер, и к полночи, и за полночь, и только тогда дали слово – и то по мотивам голосования – двум из западных крестьян, которым Родзянко отказывал весь день прений, хотя с них-то и надо было эту дискуссию начинать:
Вы нам зажали рот. Мы очень рады, что осуществляется и наше земство. Будь там статья 87-я или какая, но если от вас ждать, ваших реформ, то мы никогда не дождёмся.
Но уже слишком было поздно, слух депутатов к тому не клонился, а скорее надо было голосовать: 200 с осуждением, 80 в защиту. Только русские националисты и остались неизменно верны Столыпину.
- Записки еврея - Григорий Исаакович Богров - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- В круге первом - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза