29
Эпизод пророчит череду всё более унизительных испытаний Ярика в Третьем Узле: растерянность от первых дней революции в Ростове (М17, 439); изумление солдатскими вольностями в Москве (545); неразбериха с местами в железнодорожном вагоне (574); наблюдение за поручиком, который «не замечает» лузгающего семечки солдата, в смоленском станционном буфете и невозможность дать отпор безобразничающим солдатам в поезде (580); нападение в тамбуре, едва не стоившее Харитонову жизни (М17, 589); его спасителем оказывается «увалистый кабанок» Аверьян Качкин, выходивший вместе с Харитоновым в группе Воротынцева из окружения (50); вспомнившиеся Ярику дурашливые слова солдата, копающего могилу полковнику Кабанову то сноровисто, то с показной ленью: «Качкин, вашвысбродь, по-всякому может» – наливаются теперь зловещим смыслом); солдатский митинг в лесу, на котором нижние чины спешат поручкаться с офицером: «Это пожатье в черёд он ощутил как новый вид беззащитности, хоть и обратный позавчерашнему. Не приложиться стояли к нему в рядок, а – приложить, как становится взвод в очередь к насилуемой девке» (М17, 611). Концовка этой главы (и всей линии Харитонова в «Марте Семнадцатого»; больше он на страницах Третьего Узла не появится) прямо отсылает к квазипасхальному (по сути – антипасхальному) эпизоду с «какавой» «Августа Четырнадцатого».
30
В принципе допуская, что профессиональный историк может предложить отличную от солженицынской трактовку тех или иных эпизодов деятельности Столыпина и его роли в истории (то же касается всех прочих описанных в «Красном колесе» исторических событий и личностей), замечу, что частные фактические уточнения (буде они обнаружатся) не изменят (и тем более – не отменят) общего творческого (научного, философского и художественного) решения писателя. Даже если нам докажут (чего пока не произошло), что исторический Столыпин тем-то и тем-то отличался от Столыпина, изображённого Солженицыным, это не поколеблет внутренней логики «повествованья в отмеренных сроках», той согласованности всех составляющих, что и делает высказывание художника убедительным, заставляет воспринимать его как аналог реальности. Что же до различных идеологических суждений о личности и деятельности Столыпина (и всей истории русской революции), то появление их неизбежно, пока существуют интеллектуалы, наследующие оппонентам и врагам Столыпина (условно говоря, новые черносотенцы, кадеты, большевики). Если некто убежден, к примеру, в том, что крестьянская община – величайшая ценность русского народа, или что царь всегда прав, потому что он царь, или что февральская революция явила торжество истинных свободы и демократии, а большевики урвали власть случаем, или что «великий октябрь» и власть советов принесли в Россию благоденствие (а без них мы бы по сей день в лаптях ходили), то неприятие подобными идеологами «Красного колеса» гарантировано. Существенно, однако, что их полемические стрелы направлены, прежде всего, в Столыпина (и тех исторических деятелей, что как-то поддерживали и продолжали столыпинскую стратегию) и лишь во вторую – в автора «Красного колеса». Вольно кому-то до сих пор восхищаться Лениным (Милюковым, Пуришкевичем, Керенским, великим князем Николаем Николаевичем), но требовать подобных чувств от всех и каждого, включая Солженицына, по меньшей мере, странно. Интеллектуально честный идеолог должен признать главное: «Красное колесо» – цельное сочинение с единой, последовательно развиваемой концепцией действительности, основанной на огромном множестве «разноречивых», но поддерживающих друг друга фактов.
31
Потому царь, отступившийся от Столыпина и после богровского выстрела (не пришедший к умирающему, что напряжённо ждёт последней встречи со своим государем (69), равнодушно отнёсшийся к судебному разбирательству, покровительствовавший тем, кто всеми силами препятствовал раскрытию преступления, оберегал лопоухих и корыстных невольных пособников убийцы, допустивший распространение слухов, что порочили память убитого; в конце концов помиловавший тех, кто, пренебрегая долгом, не умел и не хотел защитить Столыпина (71–73)), царь, пренебрегший всеми уроками, которые он получил от министра, царь, действовавший наихудшим – можно сказать, «антистолыпинским» образом и летом 1914 года, и в военную пору, и при начале революции, царь этот в повествовании Солженицына не раз вспоминает Столыпина. Укажем лишь один, но очень весомый эпизод, хотя формально в нём имя Столыпина не звучит, да и звучать не может. Уже согласившись на отречение, император думает, кому же теперь возглавлять кабинет: «Государю не хотелось – Родзянке. Вот кого бы назначить: Кривошеина» (349), то есть наиболее близкого и доверенного столыпинского сотрудника-единомышленника. В этот момент император и дальновиднее, и вернее памяти Столыпина, чем Гучков, только что вымогавший отречение, а прежде согласившийся поставить безликого князя Львова во главе временного правительства. А ведь Гучков почитал себя продолжателем дела Столыпина и был Столыпиным высоко ценим.