Со временем я стал больше внимания уделять охране труда: ограждениям, вывешиванию инструкций, вентиляции.
В конце года проводилась инвентаризация. Нужно было переписать не только все станки и инструменты, но также все детали, материалы и готовую продукцию. В каждом цеху его заведующий был председателем инвентаризационной комиссии. Предварительно надо было привести всё в порядок… Но порядка-то я и не мог добиться. У русских людей была органическая потребность созерцать своё рабочее место в состоянии хаоса. Выкатывали крупные муфты и шайбы коллекторов на самый проход под ноги. Я десять раз говорил об этом с рабочими, уговаривал, грозил. Они только добродушно посмеивались. А наказать их рублём у меня не было права. Мастера в этом вопросе молчаливо поддерживали рабочих. Я молча страдал и за полчаса между сменами сам укладывал тяжёлые отливки в штабеля. Это замечали, посмеивались надо мной, и я ещё больше терял авторитет. Я не мог себе представить Китаенко или любого другого из начальников, ворочающими отливки, а при них в цеху было больше порядка, чем при мне. Нет, определённо, я не был рождён администратором.
Так или иначе инвентаризация началась, к ней удалось мне самому с двумя рабочими привести цех в порядок. По бухгалтерским требованиям её надо было закончить в одни сутки. Это было очень трудно; мы работали до глубокой ночи. Самое хитрое было переписать якоря и катушки, которые в это время находились в сушильных шкафах. Процесс сушки нельзя было прерывать, а в печах температура поддерживалась от 95 до 110°. Застегнувшись на все пуговицы и надев перчатки, мы втроём вошли в сушилку. Раньше я читал, что турецкие пекари выдерживают такие температуры. Ну, думаю, значит, могу и я. И действительно выдержали. Мы провели в печи 10 минут, я записывал детали и каждую минуту думал, что это последняя, которую я смогу выдержать. Но дотерпел до конца. Только нельзя было ни к чему прикоснуться голыми руками. Даже карандаш и бумага оставляли на руках ожоги. А печей было три.
После инвентаризации, в конце декабря, я, наконец, получил отпуск. Галя за эти несколько месяцев поправилась совсем. Поэтому я эгоистически решил отдохнуть и куда-нибудь поехать. Я понимал, что Галке с маленьким будет трудно одной, но, с другой стороны, я вовсе валился с ног. Кроме того, я последнее время проводил на заводе так много времени, что для помощи дома вовсе не оставалось времени и сил. Я должен отдохнуть, чтобы им обоим, моим маленьким, было лучше. Глупс стал очень хорошо спать по ночам, и Гале стало с ним значительно легче.
А какой он стал забавный и весёлый! Такой толстенький, крепкий и всё пытается сам сесть и встать на ножки. Но Галя строго говорит мне:
— Нельзя, ещё рано!
И откуда эти мамы набираются женской мудрости?
Но куда же поехать? Под Москвой всё известно. На Кавказе, в Крыму — грязь, слякоть. А что, если поехать на север на лыжах? Чем больше я думал, тем больше мне нравилась эта мысль. Но где найти спутников? Я опросил всё техбюро. Одни уже отгуляли отпуск, другие спрашивали, не рехнулся ли я. Всё же одного конструктора — Бориса Суслова мне удалось соблазнить.
Мы разработали план. Поедем в Хибинские горы, перейдём через них на озеро Имандра, дойдём до Мурманска и постараемся попасть на берег океана. В Хибинах только три года назад Ферсман нашёл апатиты, и там началось строительство рудника, фабрики и города. А за освоенным пятачком весь край представлялся неисследованным, диким, пустынным. Путешествие обещало быть романтичным.
Горных лыж в продаже не было. К счастью, у Кирпичниковых на чердаке лежали спокон веку две пары лыж из канадского гикори. Они предложили мне выбрать любую пару и купить. Я сказал об этом Борису и мы пошли за лыжами вместе. К сожалению, одна пара оказалась короткой, женской и, кроме того, одна лыжина кривая. Борис взял себе хорошую пару, сказав мне, что я легко могу починить свою кривую:
— Распарить и выпрямить, вот и всё! — весело сказал он. Однако три дня, потраченные на это, ни к чему не привели. Так я и поехал на коротких и кривых лыжах. Ну и намучился я!
Я выехал на три дня раньше Бориса — 30 декабря. День повёл в Ленинграде, день — на Волховстрое и ещё день — в Петрозаводске.
Новый, 1932-й, год я провёл на переполненном вокзале в Званке, в большой, шумной компании, которая хрипела, сквернословила, курила махру и непрерывно плевалась. Наутро, пользуясь всё тем же испытанным приёмом («Динамо» должно поставлять моторы, необходимо изучить условия их работы), я получил пропуск на электростанцию, которая по старой памяти называлась Волховстроем, а официально 6-ой ГЭС. Не обошлось и без помощи работавших там шабшаевцев, которые проникали во все щели и, как члены масонской ложи, помогали друг другу.
Начальство на Волховстрое отнеслось к моему «заданию» со всей серьёзностью, так что по разным отделам электростанции меня сопровождали и давали объяснения четыре инженера.
Если на Днепрострое меня привел в восторг пафос стройки, то здесь я был захвачен отлаженной работой гигантского механизма. Первая советская гидростанция, творение инженера Винтера, определённо удалась. Больничная чистота машинного зала, мерное гудение громадных по тем временам турбин, полумрак бесконечных коридоров, проложенных в теле плотины, таинственная работа заделанных в бетон датчиков наполняли меня гордостью, как будто и я был сопричастен к этим замечательным делам. Ведь как-никак и я электрик, а значит и «мы пахали»!
Петрозаводск произвёл впечатление выдержанностью стиля. Город из аккуратных деревянных домов, словно большие избы. Очень чистые улицы. Красивый собор — модель московского храма Христа Спасителя. Громадный длинный завод под горой, а на горе торжественный полукруглый дворец генерал-губернатора. От него так и веет екатерининскими временами. Нехорошо только, что генерал-губернаторская резиденция называлась теперь Карцик, нечто среднее между цирком и карцером.
Турбазы не было. Обедал я в столовой дома крестьянина — нового деревянного здания, построенного с великим вкусом и благородством. Свежеструганные бревенчатые стены, переводы и стропила крыши без потолка сочились свежей смолой. А вежливость молодых подавальщиц была такова, словно я попал, по крайней мере, в Норвегию. Так и хотелось назвать их «фрёкен».
Вечером я пошёл смотреть на величавое замёрзшее Онего. Было 25° мороза, и крыши, деревья, фонари искрились серебряным инеем. Карелы носились по улицам верхом на дровнях, запряжённых мохнатыми лошадками. Видно, русские дровни-розвальни не соответствуют характеру народа.
Взгромоздившись среди ночи на верхнюю полку вагона, я обнаружил под собой Бориса, ехавшего прямо из Москвы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});