Аболешев не двинулся с места, когда она, еле дыша, повалилась на диван в углу комнаты. Не отвел зловещего взгляда, а продолжил неподвижно и безжизненно смотреть на нее. Жекки даже почудилось в первое мгновение, что он ее попросту не узнал. Но вскоре она отвергла это подозрение. До того ясно ей стало, что сидящее напротив нее существо не только прекрасно представляет, кто она, но и с намерением выжидало ее появления в этой гостиной, в это самое время.
— Павел, ты… Что случилось? — выдавила она из себя, как только гнетущее ощущение гипноза от устремленного на нее каменного взгляда слегка притупилось.
Ей вдруг стало так страшно, так пусто, так невыносимо одиноко, как еще никогда не было в жизни. Нечто, прежде несовместимое с присутствием Аболешева, исходило теперь от него. На какую-то долю мгновения она опять усомнилась: «Да уж точно ли это он?» Но и это чувство будто под давлением того же каменного взгляда, имевшего над ней какую-то непостижимую власть, незаметно исчезло, ушло в темноту. Очевидно, Аболешеву нужно было, чтобы сейчас Жекки могла говорить с ним и, что особенно важно, могла его слышать. Он внушал ей необходимый покой, и Жекки поняла, что покой этот именно внушенный, вызванный какой-то сверхъестественной силой, которой раньше она не знала, или не отдавала себе отчет в том, что испытывает ее на себе.
— Вы скоро узнаете, — как всегда словно бы через силу выдавил Павел Всеволодович. Членораздельная речь давалась ему с трудом и, вероятно, стоила еще более напряженных усилий, чем обычные телодвижения, вызывавшие боль в каждом мускуле.
— Я все это время искала тебя… — Жекки запнулась, и, пересилив себя, и чувствуя, что иначе говорить уже не получится, поправилась, — то есть, я хотела сказать — вас. Я искала вас.
— Что ж, вы видите, я вернулся, хотя не должен был.
— Но мы же не могли просто взять и расстаться из-за какой-то вздорной нелепости.
— Разве?
В этом вымученном вопросе Жекки впервые послышалось что-то похожее на проблеск прежнего интереса. В каменном лице Аболешева произошла еле заметная перемена: из абсолютно мертвого оно сделалось неподвижно-холодным.
— Ну, хорошо, пусть не нелепости, — покорно согласилась Жекки, — я обманулась и это целиком моя вина, и она же — мое наказание. Вы можете понять. Я приняла тебя… я приняла вас за другого, точнее увидела в другом то, что с незапамятных пор было для меня самым дорогим, самым…
— Ну, довольно, — хрипло остановил ее Павел Всеволодович.
— Вы прекрасно знаете, что я вас не обманывала расчетливо, что это для меня было бы невозможно, что все, что произошло — всего лишь моя… мне, право, невозможно говорить теперь с вами об этом. Вы нынче, мне кажется, не расположены меня понимать.
— Да, верно, — так же хрипло произнес Аболешев. — Я не за тем здесь.
XLIII
В эту минуту дверь, соединявшая гостиную с кабинетом, приотворилась, и в комнату неторопливо вошел Йоханс, держа перед собой поднос, на котором стояли неизменный графин с красным вином и почему-то два пустых, перевернутых верхом вниз, стеклянных фужера. Камердинер почти бесшумно приблизился к Аболешеву и, поставив поднос прямо на крышку рояля, с важным видом принялся наполнять фужеры. Жекки казалось, что он очень развязен и медлителен, этот белобрысый болван, но прогнать его прочь не было никакой возможности — Йоханс повиновался только Аболешеву.
Отпив из бокала, Павел Всеволодович бросил короткий взгляд поверх сжатого в его пальцах темно рдеющего стекла. Чтобы понять этот взгляд Йохансу не потребовались слова. Он тотчас решительно и важно покинул гостиную, плотно прикрыв за собой обе дверные створки, но в выражении его тусклого лица Жекки опять прочитала успокоение. Аболешев еще пригубил из бокала. Жекки могла бы подумать, что вино оживляет ток его застывающей крови, если бы не видела перед собой все той же ледяной идолической плоти, которая стала способна разве что чуточку чаще переводить с места на место мертвые впадины черных глазниц, да изредка исподволь двигать рукой, сжимавшей винный фужер.
— Зачем же, зачем вы здесь?
Жекки чувствовала, как угасает, то медленно источаясь по капле, то рассыпаясь с каким-то невнятным обжигающим порывом, ее внутреннее сияние — бедное солнце надежды. Ее начинало знобить, и она догадывалась, что дальше, после того как «все это кончится» будет еще хуже, много хуже и много больнее.
— Вам нужно уехать отсюда, — без всяких дальних предисловий объявил Аболешев. — Здесь становится слишком опасно.
— Не понимаю… — начала было она и остановилась.
Что-то тяжелое, медленное успокаивающее обволакивало ее изнутри изнуряющей слабостью. Гипнотическая зыбь затормаживала мысли, притупляла явственность происходящего. И как не хотелось Жекки прорваться сквозь этот навязчивый мутный плен, как ни старалась она вернуться к своему настоящему видению и чувствованию окружающего, у нее ничего не получалось. А ведь ей нужно было так о многом сказать Аболешеву, столь многое объяснить в себе, что требовалось непременно остаться собой, настоящей Жекки, какой она была до сих пор.
Но мягкая обволакивающая волна с неизменной настойчивостью захлестывала ее сознание снова, и снова. Сознание становилось податливым, необыкновенно ясным, отчетливым и совсем другим. Она вдруг поняла, что слышит не только бесшумные шаги Йоханса в соседнем кабинете, но и сонное ворчанье Павлины в маленькой комнатке в другом конце дома, и даже монотонный стук рублевых ходиков над ее деревянной кроватью, и быстрый перебор крохотных мышиных лапок, пробегающих от печки к посудному шкафу у стены на кухне, и трепет пробужденного на миг, и тут же потухшего пламени среди углей, дремлющих там же за печной заслонкой. На мгновенье она ощутила с непроизвольной, сказочной пронзительностью всю глубину простирающейся за окном холодной дали. Глубокую незримую синь окружающего пространства, молчаливый покой деревьев, окутанных мглой, воздушные пустоты и осунувшуюся поросль осенних полей, остывающий морок в извилистых ложбинах, кое-где обрывающих неспешную протяжность равнин, и вздымающуюся надо всем этим бесконечно далеко и гулко, звенящую потоками бесчисленных космических излучений, бескрайнюю восходящую высь.
— Не понимаю, — повторила она, стараясь оборвать эту громовую пронзительность, и не зная, хочет ли она возразить Аболешеву или просит его объяснить, почему и зачем ей надо уехать. «Антивитальные свойства системы неподконтрольны внешним воздействиям», — услышала она в себе, и чуть не задохнулась от неожиданности. Это были не ее слова и не ее мысли. Они были слишком непонятны. Это даже не были слова Аболешева, по крайней мере того Аболешева, каким она его знала. И все-таки это не могло быть ничем другим, кроме его ответа.