Крепко, крепко целую тебя, поправляйся, мой родной. Представляю себе, как измучила тебя болезнь и неподвижность! Будь здоров!
Твоя Аля.
Пастернак – Эфрон
12 января 1953
Аля, Алечка! Ты и твои слова все время были со мной. Я – дома, скоро с Зиной поеду в санаторий. Все время чувствую сердце, теряюсь, до каких границ распространять осторожность, всякое ли сжатие, укол и прочее принимать за предупредительный сигнал, но тогда можно с ума сойти. Двухмесячной лежкой належал себе снова затрудненную подвижность шеи (отложение солей). Но это все пустяки! О, как по-маминому, по-нашему было в больнице первые ночи, пока было опасно, на пороге смерти! Как огромно и торжественно было около Бога! Как я ликовал, как благодарил его. как молился. Господи, – шептал я, – сейчас это только слова благодарности, если же ты унесешь меня, весь я с головы до ног, со всей моею жизнью стану благодарственным тебе приношением и смешаюсь с другими такими дарами тебе и растворюсь в вековечном отзвуке твоего дела.
Милый друг, без конца целую тебя.
Эфрон – Пастернаку
3 октября 1955
Боренька, нашла в маминой записной книжке (м<ожет> б<ыть> это вошло в ее прозу о тебе? не знаю – не перечитывала лет 20).
«Есть два рода поэтов: парнасцы и – хочется сказать – везувцы (-ийцы? Нет, везувцы: рифма: безумцы). Везувий, десятилетия работая, сразу взрывается всем (В! Взрыв – из всех явлений природы – менее всего неожиданность). Насколько такие взрывы нужны? В природе (а искусство не иное) к счастью вопросы не существуют, только ответ. Б. П. взрывается сокровищами».
–
Боренька, а ведь это о твоем романе (хоть запись и 1924 г.!). Как-то ты живешь, мой родной? Целую тебя и люблю.
Твоя Аля.
Ты мне ничего не ответил о романе: переписывается ли, переписан ли, когда и как можно прочесть?
Пастернак – Эфрон
15 окт<ября> 1955
<…> Я, конечно, знаю о разговоре О. [494] с тобой. Зачем тебе ездить сюда, это вовсе не способ меня увидеть. Да ты, кажется, и не собираешься. Еще менее желательно, чтобы ты или кто-ниб<удь> из твоих близких, в том числе Д. Н., прочли роман в том получерновом виде, в каком он был в руках Марины Казимировны и какой представляет ее перепечатка. Зачем это тебе? В результате моих и, немного спустя, ее стараний, роман выйдет к концу года в готовом и окончательном виде с первой до последней страницы, в каковом состоянии одним из первых будет дан на прочтение Вашему Мерзляковско-Вахтанговскому объединению.
Прости меня за грубости, содержащиеся в этом письме.
Крепко тебя целую. Елизавете Яковлевне, Зинаиде Митрофановне и Журавлевым [495] сердечный привет.
Твой Б.
Эфрон – Пастернаку
26 октября 1955
Дорогой мой Борис! Прости, что я такая свинья и не отозвалась сразу на твое письмо. Лиля очень заболела, и я все ездила туда и что-то возила, и ездила к Егорову и заказывала лекарства и отвозила их ночью, и для чего-то ночью же и возвращалась в Москву, и т. д. Мне сказали, что ты звонил и что ты должен был быть на Лаврушинском до половины второго (во вторник), я звонила тебе около часу, но тебя уже не было.
Егоров все говорит, чтобы я не беспокоилась, но Лилю-то он не видел, а только меня, и вряд ли по моему состоянию можно определить ее!
Боренька, твой роман мы все будем читать в таком виде, в каком ты захочешь, все это зависит только от твоего желания, мы-то, читатели, давно готовы. И в то время, которое тебе будет удобно, и в любую очередь. Это Оля [496] меня смутила, сказав, что уже можно взять у М<арины> К<азимировны>. [497] Ко мне приходила одна очень милая окололитературная девушка, мамина почитательница и подражательница, она, кстати, говорила мне, что у ее знакомых «ребят» (тоже почитателей и подражателей) уже есть экземпляры твоего романа, что они у кого-то достали и перепечатали – не знаю, что это может быть? Возможно, это начало, то, что давно уже «ходило в списках»? Или они в самом деле успели где-то подхватить уже почти готовый вариант?
Нет, я совершенно не стремлюсь тебя видеть «насильно», ни приезжать к тебе, я очень хорошо знаю и понимаю, что в часы работы ты занят, а в часы отдыха – отдыхаешь, и что каждый лишний и нелишний человек тебе вроде кошки через дорогу, я очень люблю тебя и за это, м<ожет> б<ыть> не так бы – именно за это! – любила, если бы не» нала, что я у тебя всегда близко, под рукой – и что ты меня любишь больше, и помнишь больше именно оттого, что между нами всегда пропасти и расстояния километров и обстоятельств, и что иначе и быть не должно. Это уже традиция.
На болшевской даче ужасный холод, я там простудилась и сейчас больная и злая.
Заканчиваю подготовку предполагаемого маминого сборника, это очень трудно, и ты знаешь, почему. С неожиданной горячностью предлагает свою помощь Тарасенков, и просто по-хорошему – Казакевич, а больше никому и дела нет. Тарасенков, тот видно думает, что если выйдет, так, мол, его заслуга, а нет, так он в стороне и ничего плохого не делал. Со мною же он мил потому, что знает о том, что у меня есть много маминого, недостающего в его знаменитой «коллекции». Есть у него даже перепечатанные на машинке какие-то мамины к тебе письма, купленные конечно у Крученых. Подлецы они все, и покупающие, и продающие. У меня в маминых рукописях лежит большая пачка твоих к маме писем, и никогда, скажем, Лиле или Зине, у к<ото>рых все хранилось все эти годы, и в голову не пришло прочесть хоть одно из них. И я никогда в жизни к ним не притронусь, ни к тем, остальным, от других людей, которые она берегла. И после моей смерти еще 50 лет никто их не прочтет. Тебе бы я, конечно, их отдала, но ты же все теряешь и выбрасываешь и вообще ужасный растяпа, ты только подумай, что она, мертвая, сберегла твои письма, а ты, живой, ее писем не уберег и отдал каким-то милым людям. Лучше бы ты их сжег своей рукой! Боже мой – мама вечная моя рана, я за нее обижена и оскорблена на всех и всеми и навсегда. Ты-то на меня не сердись, ты ведь все понимаешь.
Целую тебя и люблю.
Твоя Аля.
Б. Л. Пастернак и В. Т. Шаламов
Переписка началась в 1952 году, когда В. Т. Шаламов освободился из заключения, но жил в маленьком поселке в Якутии около Оймякона. Он работал фельдшером в больнице. Со случайной оказией ему удалось отправить в Москву две тетради своих колымских стихов. Его жена Галина Игнатьевна Гудзь передала эти тетради Пастернаку. В них была вложена записка:
...
Борис Леонидович.
Примите эти две книжки, которые никогда не будут напечатаны и изданы. Это лишь скромное свидетельство моего бесконечного уважения и любви к поэту, стихами которого я жил в течение двадцати лет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});