В дополнение ко всем спорам и битвам, которые вел молодой музыкант, он вступил в единоборство с автором «Разуверения».
Разочарованному чуждыВсе обольщенья прежних дней…
Казалось, именно эта элегия выражала общее разочарование и музыканту легче всего было бы воплотить в звуках всеобщий стон.
Молодость, печалясь о судьбах отечества, призывала к жизни. Этот призыв, проникнув в поэзию, никак не отражался в звуках чувствительных романсов. И даже те горячие головы, которые требовали от изящной словесности служения народу, ничего не требовали от химеры-музыки.
Но недаром говорил своим друзьям Михаил Глинка, что пришло время небесной музыке вмешаться в земные дела.
Одним словом, элегия «Разуверение», призывавшая, казалось, к беспробудному сну, подошла как нельзя лучше для выражения совсем иных мыслей и чувств титулярного советника, склонного к музыкальному сочинению. В «Разуверении», положенном на музыку Михаилом Глинкой, зажегся во мраке свет, будто кто-то окропил мертвое царство живой водой.
И словно ждал Петербург, чтобы показали ему это чудо. Романс стали петь все.
Чудо заключалось в том, что воскресли для новой жизни затверженные наизусть стихи. Чудо заключалось в том, что с помощью Глинки музыка нашла прямую дорогу в жизнь и даже больше: робко и неуверенно, она уже вмешивалась в эту жизнь, по-своему отображая живые ее голоса, не приемлющие смерть.
Совершилось рождение музыканта. Это случилось не в ту майскую ночь, когда соловей распелся под окном новоспасского дома. Это произошло в тот час, когда сидел Глинка над нотным листом, и сама жизнь заговорила языком звуков.
Сочинитель «Разуверения» впервые в жизни был собой доволен. Он собственноручно переписал романс и отослал в Новоспасское, а также шмаковским дядюшкам.
Иван Андреевич немедля отозвался из Шмакова письмом:
«Не могу и вообразить, маэстро, куда тебя, маленькую Глинку, приведет талант! Сыграл я твою пьесу достопочтенной Дарье Корнеевне – расплакалась голубушка, а тебе отписать велела: «Скажите вашему племяннику, Иван Андреевич, что хоть я его и не знаю, а сердцем чую: утешительный он людям человек!..» И вообрази, маэстро, все это опять сквозь слезы…»
Далее, между поклонов дядюшки Афанасия Андреевича и тетушки Елизаветы Петровны, все более определялась из письма судьба самого дядюшки Ивана Андреевича. Той судьбой была при одиноком дядюшке простая женщина Дарья Корнеевна. Она пуще глаза берегла его и любила в Иване Андреевиче именно то, за что презрела его тетушка Марина Осиповна, – бесхитростное сердце, отданное добрым чувствам.
А пока раздумывал Михаил Глинка над судьбой дядюшки Ивана Андреевича, пришел ответ из Новоспасского: матушка сообщала о важнейшей семейной новости – Поля была просватана.
«На-днях было заручение, – писала Евгения Андреевна, – а свадьбе тогда быть, когда ты, мой хозяин, приедешь! Того же непременно хотят невеста с женихом. С молитвой к всевышнему ожидаю тебя. Усердная мать».
На том же листочке писала Поля.
«Мишель, дорогой Мишель, – с трудом разобрал он, – помнишь мой вещий сон, как ты тогда разгадал ручей без берегов?»
Глинка старался припомнить, но ничего не вспомнил. В письме не было названо даже имя жениха, но этого, пожалуй, и не требовалось. Им мог быть только сосед из Русскова…
А в столицу в ту осень снова вернулся Руслан. Но какие страшные ковы наложил на него Черномор!
Над зрительным залом Большого театра как ни в чем не бывало резвились полногрудые музы. За дирижерским пультом попрежнему стоял Катерино Альбертович Кавос На сцене шел балет «Руслан и Людмила» по поэме Александра Пушкина. Правда, на этот раз Катерино Альбертович не был повинен в музыке, которую подкинул Руслану в Москве предприимчивый немец Шольц. Кавос не был повинен и в том, что творилось на сцене. А там покорные слуги Черномора, приставленные к театру, мигом превратили русского витязя в некоего князя Видостана и милую Людмилу – в колдовку Лесту. Балетмейстеру не было нужды до сочинителя поэмы. Он перекинул через всю сцену нарядные аншлаги с изречениями собственной мудрости: «Руслан и Людмила – под моим покровительством!..», «Руслана можно победить красотой!..»
Надписи менялись со сказочной быстротою. Крылатые девы безустали плясали. Музыка, унылая, как немецкий праздник, была во всем похожа на ту музыку, от которой Глинка всегда опрометью бежал из театра.
Он уже стал было готовиться к бегству, но, превозмогая музыку, залюбовался Авдотьей Истоминой. Статная, сильная и воздушная, она словно родилась от пушкинской поэмы. В ней одной жило очарование Людмилы, в ритме ее движений пел пушкинский стих.
Но едва Людмила-Истомина покинула сцену и на театр полезла всякая завозная нечисть с бенгальскими огнями и дымом, Глинка встал и вышел из театрального зала.
У артистического подъезда уже собирались обожатели крылатых красавиц. Они стояли толпой, ведя серьезный разговор о пуантах и фуетэ. К подъезду уже поданы были казенные рыдваны, и заслуженные кони мерно перетирали казенный овес.
Какой-то молодой человек, одетый с иголочки, обернулся к Глинке:
– Мимоза!
– Левушка, ты?
Лев Пушкин растерянно оглянулся. Обожатели психей, довольные его отлучкой, тесно смыкали свои ряды.
– Ну и чорт с ними! – сказал Лев Сергеевич. – Завелась здесь у меня одна родомантида, – объяснил он Глинке, – да уж тебя-то я никак не отпущу. Едем в ресторацию, к Андриё, согласен?
– Изволь, да как же ты в гражданском платье? Неужто не в гусарах служишь?
– Нет, брат, в гусары меня родители не отпустили. А вместо того угодил я в департамент духовных дел…
– Ну и метаморфоза! – удивился Глинка.
– Метаморфоза? – переспросил Лев Сергеевич. – Нимало! Я и у духовных дел в гусарах состою…
– А где Александр Сергеевич?
– В обители отеческой, селе Михайловском тож. – Левушка опечалился. – С Сашей, брат, плохо дело: из южных странствий в новую ссылку упекли. И еще хотели, плешивые, отдать опального под батюшкин надзор, чтобы сам родитель воздерживал сына от либеральных идей и афеизма!.. Не знали, должно быть, что родной брат Александра Пушкина при духовных делах состоять будет! – Левушка снова повеселел. – Да ты подумай, Мимоза, у нас, в присутствии, Сашины стихи читаю – и все им мало: новых просят…
– Ну, а что же Александр Сергеевич?
– А Саша роман пишет и трагедию о царе Борисе кончил. Меня замучил – письмами бомбардирует насчет своих корректур. Он за каждую опечатку шкуру спустить готов. А где мне за всем усмотреть, когда сам же меня комиссиями засыпал! Шли ему Шекспира, мемуары Фуше, песни Кирши Данилова, а там пойдут глиняные да черешневые трубки, лимбургский сыр, сотерн, горчица, уксус да еще чорт знает что!.. Хорошо, что у меня память такая…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});