и с удовольствием процитировал их в «Люди. Годы. Жизнь».
В 1932 году Посажной напечатал автобиографическую поэму «Эльбрус», в которой есть следующий мемуарный фрагмент (пунктуация авторская, то есть ее отсутствие; в этом смысле Посажной был авангардистом; к тому же слово «Я» он последовательно писал с большой буквы):
Да современности поэтовЧитать Я право не могуВ них нет поэзии заветовИ даже смысла ни гугуИ коль укажут вот поэтНазад Я делал пируэтТак вечно б может продолжалосьНо за какие-то грехиМне слушать многие досталосьГод гумилевские стихиКо мне в четвертый эскадрон[128]Грозу для каждого шпакаБыл автор их переведенИз Лейб-Уланского полкаИ хохотали хи-хи-хиМы слыша штатские стихиО самом маленьком обычномО крике скажем петухаВещал он гласом дикобычнымИ замогильным — чепуха.Свой винегрет свою ухуВ окопах сидя на ДвинеОн мне варил Я чепухуЕго топил всегда в винеО Музах спором увлекаясьВ каком-то маленьком боюС ним осушили спотыкаясьИ пулеметную струю
…………………………
Когда б его не расстрелялиОн в неизвестности почилИ вы б наверно не узналиЧто он стихами настрочил
Впрочем, Е. Е. Степанов, основываясь на архивных материалах, доказывает, что на самом деле Посажной с Гумилевым пересекались довольно мало и в боевых дежурствах вместе не бывали.
От тоски Гумилев позволял себе мальчишеские (или «гусарские», в старинном понимании) выходки: например, под пулеметным огнем оставался на открытом месте и закуривал. За эти подвиги он удостаивался лишь разноса эскадронного командира Мелик-Шахназарова. И все же за кампанию 1916/17 годов он был представлен к ордену Святого Станислава 3-й степени «с мечами и бантом». Этот (единственный настоящий!) орден он получил 30 марта, когда империи, награждавшей его, уже, в сущности, не существовало[129].
Один раз (19–17 декабря) ему удалось выбраться в отпуск домой. Как раз в это время Ахматова вернулась из Крыма. Гумилев съездил с ней и с сыном в Слепнево — и уже через несколько дней вернулся в столицу. Заходил в «Привал комедиантов», виделся с Лозинским… и, конечно, с Анной Энгельгардт и с Ларисой Рейснер. В этот ли раз он привез Ларису в дом свиданий на Гороховой и «сделал с ней все» (об этом, со слов самой Рейснер, рассказывала Лукницкому Ахматова)? «Я была так влюблена, что пошла бы куда угодно», — вспоминала «Лери», но обида никогда не была забыта. Первая близость стала, похоже, концом романа — или началом конца.
…Моя нежность — к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам — окрепла, отбросила свою тень среди других людей — стала творчеством… Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны, Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог.
Это похоже на прощальное письмо. Во всяком случае, была попытка закончить все «красиво». Но…
За девять лет, которые еще отпустила ей судьба, Лариса Рейснер побывала женой большевика Федора Раскольникова, наркомвоенмора и дипломата (того, что в 1939 году попытался примерить боярскую шубу князя Курбского, написав из-за границы обличительное послание Сталину, — и через два месяца умер от неизвестной болезни), а потом — международного марксиста, обезьяноподобного острослова Карла Радека; она руководила военной разведкой («не путать со шпионской контрразведкой!») в Перми, разгуливала в роскошных туалетах по голодному Петрограду, писала очерки о революционных пролетариях Гамбурга — и осталась на русской сцене не исландкой Лерой, она же ирландка Лаик, а железной комиссаршей, усмиряющей матросов-анархистов, в упор стреляющей в навязчивого ухажера и декламирующей потрясенному командиру корабля гумилевских «Капитанов»…
Гумилев в июне 1917 года в письме из Швеции осторожно предупреждал «дорогую Ларису Михайловну» (уже не Лери!): «развлекайтесь, но не занимайтесь политикой». Два года спустя он не раскланивался с бывшей подругой, считая ее причастной к убийству Шингарева и Кокошкина. Это была нашумевшая история: два кадета (члены Учредительного собрания) были растерзаны матросами-большевиками в тюремном лазарете. Восемнадцатый год только начинался, и даже Ленин счел необходимым официально осудить эту расправу.
Может быть, Гумилев и был в данном случае несправедлив к своей бывшей возлюбленной. Другие — в том числе Мандельштам — в рукопожатии ей не отказывали. Но красавица хорошо, уже вполне по-советски, отомстила Гафизу, добившись отстранения его от руководства литературной студией Балтфлота (и лишения соответствующего пайка). Вслед за тем Лариса, явившись к Ахматовой и осыпая ее лестью, предлагала взять Леву (который жил в Бежецке у бабушки) к себе в семью. Вот это была бы месть так месть! Можно лишь вообразить, каким приемным отцом для мальчика был бы Раскольников, ненавидевший Николая Гумилева тяжелой мужской ненавистью. А в 1922 году из Афганистана (где Раскольников был послом) Лариса писала матери: «Если бы перед смертью его видела — все бы простила ему, сказала бы, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца».
Было «желание за него умереть». Были свечки в часовне на Каменном. Но ни разу — ни в одном письме! — Лариса не поинтересовалась ни душевным состоянием Гафиза, ни физическими условиями его жизни в окопах.
И тем не менее именно Лариса Рейснер напечатала 30 апреля 1917 года в газете «Новая жизнь» стихотворение, по-своему в русской поэзии уникальное. Лариса была совершенно бездарна как стихотворец. Но — в первый и последний раз в жизни — ее осенило что-то похожее на поэтическое вдохновение. Она создала образец «суровой», «черной» фронтовой поэзии, подобный тем, что — несравненно искуснее, конечно! — писали в те годы ее английские сверстники: Уилфред Оуэн, Зигфрид Сэссун, Айзек Розенберг…
Мне подали письмо в горящий бред траншеи.Я не прочел его, — и это так понятно:Уже десятый день, не разгибая шеи,Я превращал людей в гноящиеся пятна.
Потом, оставив дно оледенелой ямы,Захвачен шествием необозримой тучи,Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,На белый серп огней и на плетень колючий.
Ученый и поэт, любивший песни Тассо,Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,Учился потрошить измученное мясо,Калечить черепа и разбивать колени.
Твое письмо со мной. Нетронуты печати.Я не прочел его. И это так понятно.Я только мертвый штык ожесточенной рати,И речь любви твоей не смоет крови пятна.
Можно ли увидеть в герое этого стихотворения Гумилева? Да, наверное, можно, хотя самолично «потрошить измученное мясо» ему, в отличие от Юнгера, кажется, не пришлось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});