После того как прояснилось, что преступление в мифе неотрывно от конcтитутивных свойств этиологического повествования, нет нужды подозревать в склонности к про-тивоправным поступкам человека как такового, пусть даже в зону конфликта с законом готово попасть большинство из нас. Проигрывая соревнование с криминологией в опознании тех, кто заслуживает наказания, миф вместе с тем превосходит ее, создавая надежную предпосылку для понимания того, что такое преступление. Оно не дано мифу извне, как научному дискурсу. Оно производно от мифа как способа помыслить вещи-в-возникновении, то есть освещается им изнутри и притом не в акте субъективного чистосердечного признания (каковое бывает подчас самооговором), а в результате необходимого умозаключения: раз в бытие в его тотальности приходится входить из ниоткуда, это вступление чревато беззаконием.
Я далек от наивно-романтического убеждения в том, что миф таит в себе древнюю мудрость, достойную возрождения и бережной консервации в пику разочаровывающей рациональности. Скорее я думаю, что рациональность не должна забывать свой отправной пункт, свою генетическую зависимость от ранней социокультуры, где коренится, среди прочего, и наше юридическое сознание. Попытка преодолеть миф ведет к тому, что преступление отчуждается от текста о нем, становится событием (в фактической среде), расходящимся с дискурсивным событием. Текст бросает этот дистанцированный взгляд на преступление из приходящего-уходящего времени истории и неизбeжно делает концептуализацию предмета нестойкой, вариативной. Что история вообще возможна, программирует миф, берущий преобразовательный процесс в его максимуме, оповещающий о созидании всего, что ни есть. Криминологический текст, бытующий в истории, обязан своей принадлежностью к ней мифу, но не способен, как тот, примирить в подходе к преступлению временнóe и универсальное. Между тем без нейтрализации этих полюсов теория противоправного поведения обречена на неполноту. Какой урок теория может извлечь из знания в его зачаточном виде? Миф учит нас, что делинквент пробивается в историю, ищет, до того безместный в социокультурном времени, как закрепиться в нем. Примем эту, пока еще недостаточную, дефиницию «за основу», как говорилось на партсобраниях сталинской поры.
1
Научно-философские модели преступления — при всей их многоликости — сходятся в одном — в том, что оно являет собой отклонение от нормы. Едва ли превозмогаемые разногласия между ними завязываются по поводу того, что считать нормой.
Преступный атавизм. Быть может, не самое большое, но все же значительное число сторонников набрала такая трактовка преступления, которая сообщает ему черты реликтового поведения, подразумевая, соответственно, под нормой современность, утверждающуюся на века. Этот подступ к социопатии инициировал Томас Гоббс в учении о естественном состоянии. В «Левиафане» (1651) он обрисовал status naturalis как войну всех против всех, обусловленную исчерпаемостью ресурсов, потребных человеку для наслаждения. Делегирование власти, за которую борются люди, государству обеспечивает защиту собственности и жизни граждан. Вспышки преступного поведения, в том числе гражданская война, означают под таким углом зрения деградацию индивидов или общества в догосударственные времена. В сущности, политфилософия Гоббса ставит государство («смертного бога») на то место, какое занимал демиург в мифах творения, но, вразрез с ними, усматривает в преступлении действие, не вытекающее из превращения хаоса в космос, а обращающее это движение вспять.
Во второй половине XIX в. остаток прошлого в настоящем был идентифицирован в применении не к «политическому телу» нации (как выражался Джон Локк), а к телу индивидуальному. Начиная с прославленной книги Бенедикта Огюстена Мореля о вырождении (1857), идеи которой были подхвачены и развиты в «Преступном человеке» (1876) Чезаре Ломброзо, ответственность за непослушание закону была возложена на дурную наследственность. Преступник несет в себе вину родителей (допустим, расплачивается за их алкоголизм или за семейные раздоры), усугубляет то, что было, вместо того, чтобы равнять шаг с поступательным ходом времени. Врожденная преступность очевидна, отпечатываясь физиогномически. Согласно Ломброзо, во внешнем облике делинквента прочитываются признаки «примитивного» человека (того самого, что пребывал в Гоббсовом естественном состоянии). В эпоху позитивизма, ознаменовавшуюся в криминологии трудами Мореля, Ломброзо и их многочисленных последователей, расстояние между текстом о преступлении и им самим увеличилось до крайности: сциентистский интеллект остранил и отодвинул от себя преступность так, что сосредоточил ее в монструозно-«регрессивной» плоти.
Дальнейшее развертывание парадигмы, фундамент которой был заложен в «Левиафане», привнесло в нее психологизм (взамен физиологизма) и ревизовало под социо-культурологическим углом зрения сугубо гипотетический у Гоббса образ естественного состояния.
Так, для Льва Выготского («Диагностика развития и педологическая клиника трудного детства», 1936) аномальное, подрывающее привившиеся стереотипы поведение объясняется прежде всего задержкой в интеллектуальном становлении ребенка, в конечном счете — победой, одержанной неконтролируемой психической стихией над cogito. Примерно того же мнения, что и Выготский, но несравненно более обобщенного и более пессимистического, чем у него, придерживался Зигмунд Фрейд в «Das Un-behagen in der Kultur» (1930): архаическое бессознательное, заявляющее о себе в массовой и персональной агрессии, не поддается обузданию, каковы бы ни были успехи цивилизационного прогресса.
В богатой меткими наблюдениями статье об арго (на самом деле — об уголовном мире в целом, в разных его измерениях) Д. С. Лихачев охарактеризовал преступное сообщество как возрождающее раннее (неолитическое) устройство социокультуры: «Социальное подполье конcервативно, блатной обычай косен…».[2]По мере эволюции той ментальности, которая формировалась между двумя мировыми вой-нами, криминология продвинула представление об анахроничности беззаконий ближе к современности. Эрик Хобсбаум («Primitive Rebels», 1959) сконцентрировал исследовательское внимание на мафии и сходном с ней разбойничьем аграрном бунтарстве XVIII—XX вв., вобравших в себя феодальную социальность и на консервативно-протестный лад противопоставивших ее индустриализации и урбанизации.
В «Насилии и священном» (1972) Рене Жирар сформулировал альтернативу попыткам рассматривать преступников наравне с членами архаического коллектива. Исходя из Гоббсова тезиса о войне всех против всех, Жирар предположил, что первообщество складывается в результате канализации насилия в жертвоприношениях, вследствие разрядки агрессивности, направляемой на «козла отпущения». Ранняя социокультура видится Жирару подобием судебной системы, выносящей приговор не реальному преступнику, а его подмене жертвой. Запоздалое оживление Жираром никак не проверяемой идеи естественного состояния в трактовке Гоббса не выдерживает критики. Но и мысль о неколебимом гармоническом согласии участников ритуального заклания выросла не из показаний материала — она должна быть вставлена в цепь варьирующихся суждений, которые вменяют криминальность старине, не поспевающей за новизной. Отождествление архаического человека с судьей впрямую противоречит той роли, которая у предшественников Жирара сулила этому же существу уголовное будущее, придает научной традиции отказное движение.
Теория, сообразно которой преступление отбрасывает современность назад на хроно-генетической оси, упускает из виду тот факт, что норма динамична, что нет сплошного настоящего, а есть череда современностей, вытесняющих одна другую (пусть даже уже Гоббс надеялся на усовершенствование сопереживавшейся им государственности). Множественное минувшее сосуществует с современностью по-разному, соответственно тому, какой именно исторический этап во всей его уникальности подвергается отрицанию в данный момент. Всякое ли сочетание разновременного криминогенно? Спору нет, те, кого обогнала история, могут компенсировать свое неполноценное положение преступным путем. Но в их распоряжении имеются и иные средства, чтобы наверстать запаздывание, — прежде всего приспособительные. В парадигме, инвариантом которой служит архаизация противоправных действий, не выявляется их необходимое основание. В ведение этой парадигмы не попадают многие виды преступности, в частности, той, что низвергается из современности на прошлое и диахронически отсталое (разграбление и осквернение могил, беззаконное разрушение памятников старины ради новостроек или по идеологическим причинам, колониальный произвол, например бельгийцев в Конго, и т. п.).