идущим вдоль фасадов, тянутся уже по обе стороны деревенской улицы. Где-то в конце ее шевелится стройка, и наш Медведь, как всегда по ночам, сияет в свете прожекторов.
Воображению придется затратить некоторые усилия, чтобы увидеть наши ячейки, проникнуть внутренним взором в ту или в другую, тут или там, на нижнем ярусе или на одном из более высоких, справа или слева. Они одинаковы, и в них живет сейчас вся деревня, и если вы меня спросите, в которой из ячеек, ну, положим, Обнорцев, где Райтлефт или же Рихтман, я не смогу ответить. Не все ли равно? Тут мы трудимся и отдыхаем, отсюда уходим на стройку, сюда же возвращаемся, чтобы, поев, предаться необходимому сну и снова затем уйти по гулким настилам. И еще мы ведем разговоры. Мы бы не были интеллигенцией, если бы не разговаривали. Я умудряюсь и писать. О чем? Случайные встречи, случайные речи, случайные строки мои. Конечно, их могло не быть (их — относится к встречам, речам и строкам, с равной долей вероятности), но, спрашивается, почему бы им не быть? Вот, между прочим, странная языковая форма: «могло не быть» и тут же «почему бы не быть», в которых одним и тем же «не быть» выражается одна и та же вероятность, но в аспектах прямо противоположных. Языковый парадокс, один из бесчисленных парадоксов нашей столь увлекательной жизни, и кажется, мне стоит обсудить его с лингвистами, их есть средь нас, средь горожан, живущих в Доме Быта.
Пока я пишу эти строки, слух мой услаждает чудесная полиритмия, — уже не первый после Грига и «Барыни» случай, когда мир предстает предо мной как бы вертикальным геологическим сбросом, в котором лежат друг над другом слои разнородных звучаний. Услышать их означает постичь этот мир и насладиться им. По настилам в обе стороны — к Медведю и от него — идут люди, настилы гулко стучат и поскрипывают на своих гвоздях, отвечая каждому из множества шагов, стучат на две, на три, на четыре и пять долей, от поступи pesante и до легкомысленного, сбивчатого vivo, но это многоногое перестукивание, оказывается, не более чем дополнительная, введенная нашим сегодняшним бытом партия ударных в оркестре, исполняющем Andante Четвертой Петра Ильича. Andante транслируется через динамики, висящие на обоих фасадах Дома, и звучат спокойно, в своем первозданном, без примеси оптимизма, темпе.
Не знаю, как Андрей Арсеньевич Обнорцев относится к полиритмическим играм, но Andante он слушает с упоением, напевает мелодию и по-дирижерски водит при этом руками, весьма изящно. Обнорцев очень стар. Волосы и бородка его совсем поседели. Да и все, с кем я знаком не так-то уж давно, выглядят не только постаревшими, но даже чрезмерно, излишне старыми.
— Тари-ра-рира та-ра-ра, тари-ра-рира та-ра-та… — напевает Обнорцев тему Andante. — Каким бесконечным покоем веет от этой божественной музыки… Музыка, музыка! Когда-то я дня не мог прожить без того, чтобы не послушать Баха, Брамса, Шопена, Чайковского, Малера!.. У меня была превосходная фонотека. С юности, по совету своего незабвенного учителя, я устраивал себе ежедневный Час Искусства. Я включал проигрыватель, смотрел альбомы с репродукциями, читал стихи, я и сам сочинял немного, рисовал… Итальянское Кватроченто… Барокко!.. Импрессионисты! «Под мостом Мирабо тихо Сена течет и уносит нашу любовь…» Ах, как это изумительно!..
Райтлефт — старый, высокий, но тем не менее хорошо сохранивший свой акцент, — с удовольствием подхватывает:
— О, Paris! Beautiful… Я провел Сорбон три года… Все три года я ходил ту Лувр. Моя девушка, она училась живопись, она жила Монмартр, you see? — она — как это? — изменяла мне с один шансонье! — Это чудесное воспоминание заставляет Райтлефта весело смеяться. — Кто был Пари, кто был Булонь, Лувр, — не надо объяснять, как это там бывает!
И он продолжает смеяться, что вызывает раздражение у Рихтмана — тоже весьма и весьма уже немолодого:
— Я не был в Париже, сотрудник Райтлефт, — резко говорит он. — И эта ваша фонотека, дорогой сотрудник Обнорцев, — это для меня, простите, неизвестно что такое!
— О, вы не был в Пари! — сокрушается Райтлефт. — Очень, очень жалко! А вы, сотрудник Обнорцев, вы?..
— В Париже? О нет!..
— А кто? Я хочу немного вспомнить вместе. Сотрудник Проеб… Проеб…
— Проберидзе, — подсказывает пожилой грузин с седыми пышными усами.
— Простите, Проу-ебридзе, вы?..
— Что вы говорите?! — мгновенно вспыхивает тот. — Какой Париж? Почему Париж? Провокация какая-то, честное слово!
Все замолкают. Слышны Andante, шаги, далекий шум мотора на стройке. По настилу проходят двое, неся носилки. Они исчезают в одной из ячеек и скоро выходят из нее. На носилках умерший, прикрытый рогожей. А в ячейку, быстро оглянувшись, сразу же влезает парочка, мужчина и женщина. У них любовь, и они спешат воспользоваться этим редким случаем — пообниматься в пустой ячейке.
— Удивительно! — вдруг решает продолжить Рихтман. — Мы все в одном положении, все у нас одинаково. Мы трудимся, пьем, едим, восстанавливаем силы и снова трудимся — ты, я, они… В одном! Это — огромно! Зачем вам эти воспоминания? О том, что было с каждым из вас когда-то… когда не было Дома Быта! Зачем вам теперь, сотрудник Обнорцев, эта ваша фонотека, а вам, сотрудник Райтлефт, Париж? Не было этого!
— Что-о? — недоуменно тянет Райтлефт.
— Не было этого! — жестко повторяет Рихтман.
— Дом в Лондон! Дом в Эдинбург! Кареты… Кареты с гербами!
— Не было карет!
Обнорцев тихо смеется:
— Это напоминает… Что мне это напоминает? Театр, театр! Старая, старая пьеса… это… напоминает наше семейство… старая фамилия… времен Екатерины… дворяне… вояки!.. Дед мой…
— Не было деда! — громко говорит Проберидзе. — Ничего не было!
И он оглушительно хохочет.
Мне, как и Обнорцеву, это тоже что-то напоминает, какую-то старую пьесу, но я не помню, какую. Возмутительно, что мои персонажи, мои сотрудники, заговорили чьими-то словами. В тексте нужны кавычки, но как обозначить кавычки, когда они в мыслях и в разговорах?
— Не было! — кивает Рихтман. — Кроме этой жизни, кроме нашего Дома Быта не было ничего! Никто из нас не может вспоминать то, чего не было!
— Позвольте, — разводит руками Обнорцев, — где же логика? Если я могу что-то вспомнить, значит, это было, а если не было, — то, значит, и не могу этого вспомнить!
Но Рихтмана не сбить, он твердо стоит на своем:
— Мы живем одной жизнью, — по-ораторски рубя ладонью воздух, выкладывает он, — и никто не имеет права вносить в нее чуждые элементы, эти ваши воспоминания, которые к нашей общей жизни в Доме Быта не имеют никакого отношения! Это вызов всем нам!
— Я вас не понимаю, — снова удивляется Обнорцев. —