Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «едином порыве» пятьдесят с лишним лет прожившая на голодном пайке производственно-героических тем страна отдалась этому первому телевизионному шлягеру – незаконному сыну восточной идеологии и западной эстетики. Отдалась, с наслаждением съела, дочиста обсосала косточки деталей и отрыгнула в виде сотен анекдотов. Самым смешным в то время казался: Мюллер спрашивает: «Штирлиц, вы еврей?», тот, автоматически: «Нет, я русский». В нем всех радовал как бы двойной юмор. Ведь Мюллера-то играл кто? Это модно было в те годы – доверять евреям роли фашистов в кино. Мне ли этого не знать. Через десять лет после того памятного просмотра «Семнадцати мгновений весны» мне довелось породниться с Кальтенбруннером, то есть выйти замуж за внучатого племянника актера, игравшего его роль, но речь здесь не об этом.
После выхода «Семнадцати мгновений» никто никогда больше не называл меня «Исайкой-балалайкой». Раз и навсегда я стала «Штирлицем».
На переменах одноклассники осаждали:
– Ну Оль, в натуре, скажи, кто тебе Штирлиц-то?
И в натуре я отвечала:
– Отец.
Попробовали бы они со мной поспорить. За свою идеальную мечту я готова была любому харю начистить. Я так с ней сроднилась, что даже учителя смирились.
– Штирлиц, – с едва заметной усмешкой вызывали они к доске, – посмотрим, как ты оправдаешь доверие своего знаменитого родителя.
Я вставала и спокойно шла за очередной двойкой, втайне извиняясь: «Прости, отец, за то, что в твое отсутствие я выросла такой хулиганкой и двоечницей». И он прощал (посмертно). Мой папа Штирлиц геройски погиб в Берлине за два дня до окончания войны и за тринадцать лет до моего рождения.
Старухи
Стариков у нас в городе почти не было. Мужчины погибли на войне или в лагерях, а те, кто вернулся, умерли от ран или спились. Мой дед воевал в двух мировых войнах и на гражданской. Он умер от ран, когда мне было всего три года, и его я совсем не помню. Бабушка умерла спустя три года после него, тоже от ран, только нанесенных не войной, а жизнью.
После ее смерти я осталась одна. Мама работала с утра до позднего вечера. Должна была. В нашем маленьком городе имелся свой педагогический институт, каждый год выпускавший по нескольку сот учителей, и все женщины. Ехать по распределению никто не хотел. Переизбыток учителей в городе был такой, что, даже имея, как моя мама, красный диплом, найти работу по специальности становилось невозможно. Десять лет она проработала пионервожатой и по совместительству воспитателем в детском доме-интернате. Но, даже работая на двух работах, она получала меньшую зарплату, чем обыкновенный школьный учитель.
Она часто шутила, что порядочной женщине в нашем городе остается лишь сводить концы с концами, стоять на своем и брать себя в руки. Мы сводили концы с концами, поэтому нанять мне няню мама не могла. Я научилась все делать сама: заплетала косички, шла в детский сад, возвращалась, вместо ужина ела черный хлеб с подсолнечным маслом и ждала, ждала, ждала того момента, когда мама вернется с работы и начнется жизнь. Но, вернувшись, она хотела только спать. Что-то жевала всухомятку и ложилась. Я изо всех сил пыталась растянуть свое счастье с ней вдвоем и со своей раскладушки теребила ее вопросами. Мама пыталась отвечать, но засыпала на полуслове.
С этого момента для меня начинались настоящие мучения. Я боялась, что, уснув, она уже не проснется. Изо всех сил я прислушивалась к ее дыханию, чтобы в тот момент, когда оно прервется, разбудить, спасти, не дать умереть. Страх не давал мне спать. Я недосыпала, почти не ела, много болела. Боясь потерять работу, мама не брала больничные, и ей приходилось просить то одну, то другую соседку за мной присмотреть. За небольшую плату те соглашались. Молодые работали, дома сидели одни старухи. На пенсию прожить было трудно, вот они и не упускали случая подработать, чтобы было что отложить на похороны.
Максимовна
Я знала, что старухи когда-то, как и я, были маленькими, потом повзрослели, состарились. Впереди у них была только смерть. Этой близостью к смерти они наводили на меня ужас. У них были редкие гнилые зубы, седые волосы, глубокие морщины, раздавленные жизнью тела. От меня их отделяла пропасть. И не только потому, что я была ребенком, но и потому, что я была чужим ребенком, а чужих любить у них сил не было. Я их тоже не любила, особенно твердую, безрадостную, как сухарь, Максимовну. Ее невозможно было разжалобить. От нее не исходило ни дуновения душевного тепла.
Помню февраль. Мне семь лет. Скудный зимний свет пробивается сквозь заросшие ледяной коркой окна и освещает: пыльное трюмо, книжные полки, допотопный, давно сломанный телевизор, мертвую елку. Тихо кокаются о линолеум опадающие шарики, шелестят осыпающиеся иголки. Я болею. В горле нарыв. Боль такая, будто я проглотила бритву. Уходя на работу, мама наказала мне много пить и оставила на стуле рядом с диваном банку воды с лимоном. Но я не могу пошевелиться. Ноги тонут во льду, голова плавится от жара. Рот, нос, глаза пересохли, будто я бреду по пустыне. Под ночнушку забился песок. Тело саднит. В голове чей-то чужой голос беспрестанно бубнит: «Сахара, жженого сахара, сухаря, суха харя». Вдруг наплывает зловещая тень – это Максимовна. Жесткие руки суют мне под мышку холодный градусник, в рот лезет ложка с микстурой. Я сучу ногами, мотаю головой: «Не надо!», но она говорит: «Пей, а то помрешь, с меня спросят». Я не хочу умирать.
Максимовну в казарме называли «кулацким отродьем». Годы спустя я узнала, что в коллективизацию всю ее деревню выслали в Восточную Сибирь, привезли в тайгу и под конвоем заставили строить бараки. Кто-то из ее родных умер еще в дороге, кто-то в первую зиму ссылки. Сама Максимовна была тогда еще молодая, поэтому выжила, но на тяжелых работах надорвалась, никогда не смогла выйти замуж и иметь детей.
После смерти Сталина она вернулась в родные места, но от ее деревни осталось лишь пепелище. Она приехала в наш город, поступила на ткацкую фабрику, через двадцать пять лет вышла на пенсию и теперь доживала жизнь в казарме, деля комнату с другой бездетной старухой – Машей, которую она с утра до вечера обвиняла во всех смертных грехах.
Маша была безобидная, безответная, всех боялась, всем угождала, никто ничего про нее не знал. Поговаривали, что она старая дева и сектантка. От слова «сектантка» на меня веяло непонятным ужасом, и хоть Маша мне никогда злого слова не сказала, я на всякий случай ее сторонилась. Умерла она внезапно и тихо. Уснула и не проснулась. Максимовна с черным лицом ходила по соседям и обвиняла Машу в том, что та умерла нарочно, чтобы ей отомстить, но многие подозревали, что Маша умерла потому, что Максимовна ее отравила, чтобы остаться в комнате полной хозяйкой.
После Машиной смерти Максимовна стала худеть, или, как говорили соседки, «сходить на нет». Через полгода ее тоже не стало. Ее похоронили на городском кладбище рядом с Машей, никто не приходил к ним на могилы. С тех пор прошло почти сорок лет. Советский Союз рассыпался в прах, в навсегда умолкших ткацких фабриках гуляет призрак коммунизма и шныряют крысы, в бывшем ДК имени Красных Текстильщиков открылось казино «Крутое», на старом кладбище в черте города хоронят только «новых русских», на месте старых могил, на которые никто не приходит. А сама я уже двадцать лет живу в Америке, но не забыла ни зловещую Максимовну, ни бессловесную Машу… Кто-то же должен о них помнить.
Фокевна
У моей мамы был ревматический порок сердца. Когда она попадала в больницу, я ходила «питаться» к Фокевне. Это была очень носатая старушка, сгорбленная, похожая на Бабу-ягу, только очень маленькую. Она жила в нашей казарме в одной комнате с неженатым бездетным сыном и с незамужней бездетной дочерью. Так же, как и наша, ее комната была разделена тонкой, не доходящей до потолка перегородкой на горницу, спальню и прихожую. Сын Фокевны спал на диване в «горнице», дочь за занавеской на кровати, Фокевна умещалась на сундуке в прихожей.
Утром я приходила завтракать. Она давала мне крутое яйцо и овсянку, а днем, придя с продленки, я получала тарелку щей без мяса, гречневую кашу с котлетой, наполовину состоящей из сухарей, а на десерт – компот из сухофруктов или печеное яблоко. За стол со мной Фокевна не садилась, ела то же, что и я, но за перегородкой, говорила, что так привыкла, но я знала – ей неудобно есть при мне, потому что у нее нет зубов. Для сына и дочери она готовила отдельно другую, вкусную еду, но за столом в горнице ел только сын. Дочь, работавшая бухгалтером на химзаводе, тоже ела за перегородкой, потому что так привыкла.
У Фокевниного сына была кличка Барин. Мать и сестра его очень боялись и во всем ему угождали. Он работал электриком в паровозном депо. На обеих руках у него не хватало по нескольку пальцев. Тем не менее в казарме считалось, что у него «золотые руки». Соседи носили ему на починку утюги, электроплитки, радиоприемники и даже телевизоры. Он всегда «приводил их в чувство». Это называлось «халтурой», и за нее ему платили гораздо больше, чем за настоящую работу. По сравнению с другими семьями Фокевна и ее дети считались «зажиточными». В казарме их уважали.
- Антошка Петрова, Советский Союз - Ольга Исаева - Русская современная проза
- Соседка (сборник) - Марат Валеев - Русская современная проза
- Отара уходит на ветер. Повесть - Алексей Леснянский - Русская современная проза
- Рок. Ветер надежд и поисков. Книга 3. Том 1. Измена Селены - Юрий Швец - Русская современная проза
- Эдичка - Зоя Грэй - Русская современная проза