Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Китайцев все больше и больше. Здесь они старинные хозяева. Они уже однажды владели этим краем и бросили его. Возвратились вторично теперь, потому что в нем поселились те, у которых есть деньги. Эти «те» – мы, русские. Откуда наши деньги? Из России: за каждого здешнего жителя центр приплачивает до сорока рублей. Китайцы гребут эти деньги, без семейств приходя сюда и в том же году отнеся эти деньги туда, в Чифу, на свою родину, опять возвращаются в Россию с пустыми уже карманами, но с непреоборимым решением снова набить эти карманы и снова унести деньги домой.
Все идет, как идет.
Вчера за обедом местный интеллигент говорил:
– Китаец, Китай… Это глубина такая же, как и глубина его Тихого океана… Китаец пережил все то, что еще предстоит переживать Европе… Политическая жизнь? Китаец пережил и умер навсегда для этой жизни. Это игрушка для него, и пусть играет ею, кто хочет, – она ниже достоинства тысячелетней кожи археозавра-китайца: его почва – экономическая и личная выгода… С этой стороны нет в мире культуры выше китайской… То, что человечеству предстоит решать еще, – как прожить густому населению, – китаец решил уже, и то, что дает клочок его земли, не дают целые поля в России… Что Россия? Китай – последнее слово сельской культуры, трудолюбия и терпения… Мы не понимаем друг друга. Мы моемся холодной водой и смеемся над китайцем, который моется горячей. А китаец говорит: «Горячая вода отмывает грязь, – у нас нет сыпи, нет накожных болезней, а холодная вода разводит только грязь по лицу». Платье европейца его жмет, и китаец гордится своим широким покроем. Китаец говорит: «Европеец при встрече протягивает руку и заражает друг друга всякими болезнями, – мы предпочитаем показывать кулаки».
Известно, что китайцы здороваются, прижимая кулаки к своей груди.
Интеллигент продолжал:
– Китаец культурнее и воспитаннее, конечно, всякого европейца, воспитанность которого, вроде англичанина, сводится к тому, что, если вы ему не представлены и если вы тонете, а ему стоит пошевельнуть пальцем, чтоб спасти вас, – он не пошевельнет, потому что он не представлен. И поверьте, у китайца свободы больше, чем где бы то ни было в другой стране. Несносного администратора вы не имеете средств удалить, а у китайцев, чуть лишнее взял или как-нибудь иначе зарвался, быстро прикончат: выведут за ворота города: «Иди в Пекин…» И назад таких никогда не присылают.
– А что вы скажете насчет рубки голов там? Кажется, довольно свободно проделывается это у них? – спросил я.
– Только кажется: попробуй судья отрубить несправедливо голову…
– Правда, что когда случаются возмущения, а европейцы требуют казней, то китайские власти за десять – пятнадцать долларов нанимают охотников пожертвовать своими головами?
– Что ж из этого: китаец не дорожит своею жизнью, – чума, холера, голод и даром съедят…
– Возможен факт, сообщаемый одним туристом, что на вопрос: кого и за что казнят, ему отвечали, что казнят воинов, отбывших свой срок и не желающих возвращаться в свои семейства?
– Вполне возможен: очевидно, мошенник командир не уплатил им жалованья… Все это тем не менее в общем ходе жизни только пустяки…
22 августа
Виден Хабаровск. Где-то далеко-далеко, в зелени, несколько больших розовых зданий – красиво и ново.
– Розовый город, – сказал кто-то.
– Деревня, – поправил другой, – только и есть там, что казенные здания.
Подъезжаем ближе, значительная часть иллюзии отлетает: это действительно большие кирпичные здания – казенные здания, а затем остальной серенький Хабаровск тянется по овражкам рядами деревянных без всякой архитектуры построек.
На пристани множество парных телег, парных крытых дрожек, в пристяжку. Китайцев еще больше: здесь они всюду – на пристани, у своих лавочек, которые двойными рядами, сколоченные из досок, тянутся вверх по крутому подъему. В этих лавочках на прилавках грязно и невкусно лежат: капуста, морковь, арбузы, дыни, груши и яблоки, синие баклажаны и помидоры. Названия те же, что и на нашем юге, но блеска юга нет, нет и существа его – это отбросы скорее юга, все эти бледные, чахлые, жалкие и невкусные фрукты.
В городе музей, и так как до отхода поезда оставалось несколько часов, то мы успели побывать там. Музей хорош, виден труд составителей, энергия. Прекрасный экземпляр скелета морской коровы. Скелет больше нашей обыкновенной коровы с точно обрубленными ногами и задней частью, переходящей в громадный хвост. Как известно, это добродушное животное теперь уже совершенно исчезло с земного шара. Еще в прошлом веке их здесь, у берегов океана, было много, и они стадами выходили на берег и паслись там. А люди их били. Но коровы не боялись, не убегали, а, напротив, шли к людям и поплатились за свое доверие. Даже и теперь в этом громадном, закругленном, тяжелом скелете чувствуется это добродушие, не приспособленное к обитателям земли.
Чучела тигров, медведей, барсов и рысей, чучела рыб, земноводных, допотопных. Дальше костюмы и чучела всевозможных народностей.
Смотришь на эти фигуры, на эти широкие скулы, втиснутые щелками глаза, дышишь этим тяжелым воздухом, пропитанным нафталином, и переживаешь ощущения, схожие с ощущениями при взгляде на скелет морской коровы: многие из них, собственно, такое же уже достояние только истории. Он и живой с застывшим намеком на мысль в глазах кажется только статуей из музея. Я вспоминаю самоеда Архангельской губернии, когда впервые, в дебрях северной тундры, я увидел его, вышедшего вдруг на опушку своей тундры. Неподвижный, как статуя, в своем белом балахоне, таком же белом, как его лайка, его белый медведь, его белое море и белые ночи, безжизненные, молчаливые, как вечное молчание могилы. Не жизнь и не смерть, не сон и не бодрствование, не конец и не начало – какая-то мертвая полоса и в ней вымирающий самоед. Их тысяча или две, и не родятся больше мальчики…
– Надо, надо мальчиков, – говорит тоскливо самоед.
Но мальчиков нет, а рождающиеся изредка редко выживают: и мальчики и девочки – все умирают от той же черной оспы, и напрасно в опорожненную меховую торбу мать сует новое свое произведение – оно заражается.
Но кто выживает, тот вынослив и водку пьет с годового возраста. Тяжело и уморительно видеть, как, почуяв запах этой водки, маленький уродец высовывает голову из своего мешка. И, если ему вольют глоток в рот, он мгновенно исчезает и уже спит.
В передвижениях этот мешок с его обитателем самоед привязывает к своим саням, и прыгает мешок по снегу, догоняя сани.
Я вспоминаю другого вымирающего инородца, остяка, и его Обь, страну за Томском к северу, необъятную и плоскую, глухую страну, обитатель которой свое жалкое право на существование оспаривает у грозной водной стихии, у хозяина глухой тайги – медведя; где-нибудь, за сотни верст от жилья, встречаясь, они решают вопрос, кого из них двух сегодня будут ожидать дома.
– Если медведь встал на дыбы, – говорит остяк, – медведь мой, – и бросается медведю под ноги.
И пока этот медведь начинает своего врага драть с ног, остяк порет ему брюхо и торопится добраться до сердца. Ничего, что клочьями на ногах висит мясо, медведь уже мертвый лежит на земле.
Но пропал остяк, если умный медведь не встает, на дыбы, а бегает проворно на всех своих четырех лапах, – он сшибет тогда своего врага и задерет его. Не воротится остяк домой, и напрасно будут ждать его голые с толстыми животами дети, истощенная жена, все голодные, изможденные, все в сифилисе, все развращенные негодной по качеству водкой.
Это люди культуры взамен шкур принесли обитателю свои дары…
Хабаровцы, впрочем, пожалуй, могут и обидеться, что по поводу их города, лежащего на сорок восьмой параллели, я вспомнил вдруг о белых медведях и о всей неприглядной обстановке тех стран.
Что еще сказать о Хабаровске? Он основан всего в 1858 году, а назван городом всего в 1880 году. Жителей пятнадцать тысяч. Но, очевидно, это не предел, и город, как и Благовещенск, продолжает энергично строиться.
Торговое значение Хабаровска передаточное – это пункт, от которого с одной стороны идет водный путь, а с другой – к Владивостоку – железнодорожный. Самостоятельное же значение Хабаровска только как центра торговли пушниной, получаемой от разных инородцев. Самый ценный товар – соболь, лучший в мире.
В смысле жизни, в Хабаровске все так же дорого, как и в остальной Забайкальской Сибири…
Жизнь общественная, насколько удалось почувствовать ее, приурочивается к чиновничьим, военным центрам. Памятник графу Муравьеву стоит на самом командующем месте города, виден отовсюду и останавливает на себе внимание своей сильно и энергично поставленной фигурой. Фигура эта с протянутой рукой всматривается в сизую даль той стороны, где граница Китая. И, несмотря на эту твердую решимость, хорошо переданную художником, чувствуется… чувствуется то, что должно чувствоваться в таких случаях, когда смотришь вперед и хочешь увидеть все до конца: чисто физический предел, дальше которого конструкция глаза не позволяет ничего больше видеть.