а о пришлом казаке. Думал он так:
«И куда тебя бесы гонят, битюга длинногачего! До смертинки – две пердинки, а ты и вторую свою не успеешь услыхать-обонять, как тебе её колом заткнут! (Мудр был в летах Тихон Сова, прозорлив – недаром его оставил на Сечи не для боя, а для присмотра сам Пётр Конашевич-Сагайдачный!)
Гулял бы вволю у себя на Дону – так продолжал думу Сова. При твоих-то жеребых статях стал бы первым на Дону атаманом, всему товариществу на гордость, диво и память добрую! А так кто ты есть, хоть и виден издали да слышно тебя, как хуторского петуха, за семь вёрст? «Боярин»? Какой ты, к бесам, боярин! В чужую породу полез. Видал я бояр да высокогербовых ляхов. Вот кто породой пышит, как солнце – жаром! Да и какой-такой царь-государь тебя боярством угостил да искусил? Тот москаль, что уж трижды из гроба выскочил? Что ж за цари такие у москалей пошли, волкодлаки, что ль, аль упыри? А как перебесится Русь, так что, думаешь, оставят ли тебя в своём ряду истинные по древней крови бояре на вонь и позор себе? Эх!»
Так примерно думал кошевой Тихон Сова и жалел, что запруды начавшемуся движению поставить не в силах: сам гетман Сагайдачный прислал ему письмо с велением – если оставшихся на Сечи козаков не ляхи, а донцы или царские бояре на свой кошт позовут Москву воевать, то прочие курени пустить, а самому остаться Сечь сторожить со своим куренём.
Имя пришлого казака было Иван Мартынович Заруцкий. Племени он был русского, роду тернопольского, по приписке – казак донской да перекати-станицы. Сам себя он называл «казаком вольным», а ныне ещё и «боярином московским».
И вправду подумать, какие бесы гнали его в самое пекло разгоревшейся на Руси смуты? Да, наверно, можно было бы определить породу тех бесов, кабы задать Заруцкому такой прямой вопрос: «А променял бы ты, лихой казаче, тридесять лет степенного атаманства хоть на один день полного царства? Вон как заговорщик, покойного государя Иоанна Васильевича конюший Ивашка Фёдоров, коего сам царь, про крамолу того узнав, одел в свои одежды, на свой трон с почётом усадил и царские почести ему, как простой государев слуга и холоп, воздал, а за сим тотчас и проткнул на троне длинным ножом насквозь, так что острие даже до орла царского достало». И немного сомненья в том, что вольный казак Заруцкий, тёзка пронзённого царского боярина-конюшего, ответил бы: «Коли не шутя бы поклонился мне сам царь при моей угрозе ему, а потом, осильнев ратями, навалился бы и хоть бы разорвал меня в клочья, то и на един час такой власти всю жизнь, не задумываясь, променял бы!» Вот он, каков тот бес! Изгоняется ли такой постом и молитвой? Про иные времена не скажем, а спросим, кто из одержимых в пору московской смуты окстился, кто без мук и крови очистился? Легионы бесов вырвались из преисподней и шныряли по Русской земле, брезгуя свиньями, а людьми – отнюдь нет!
«Что ж ты пригорюнился теперь? – думал и недоумевал про пришлого казака Тихон Сова. – Али войска тебе тут мало показалось?»
Как в воду смотрел Сова. Про то и мучили думы «казака-боярина» Заруцкого, что он сам про себя никак решить не мог – то ли мало ему запорожского войска, то ли слишком много.
Зная заведомо, что немало козаков с Конашевичем ушли на юг бесермен бить, Заруцкий рассчитывал привести к Москве – в подмогу тому, кому он присягнул как царю Димитрию Ивановичу, – самое великое тысячи три конницы козацкой. А собиралось уже втрое больше! И страшной в бою пехоты запорожской тоже тотчас могло двинуться не меньше, да покуда пехота была не в прок: долго ей идти до Москвы, а нужно теперь долететь ветром. А девять тысяч уже было жаль отдавать под начало хоть и самого царя! С девятью тысячами можно было подумать и о своих делах. С девятью тысячами можно было идти не сразу на Москву, а погулять степями и на такую свою силу пособрать, как на большой и тяжелый ком снега зимою, ещё столько же да полстолько же! А тогда уж и поразмышлять над судьбой сугубо!
Так бы и поступил рисковый казак, кабы не стоял у него перед глазами ещё дымивший кровью неудачи «шлях» судьбы Болотникова. Болото тоже войско собрал немалое, всякой сволочи к нему отовсюду прилипло, как мух к дерьму, и даже силу он показал, раз-другой откинув царские полки. Да ведь умостил своим войском весь «шлях», растерял войско, припавшее духом, и теперь сам в каргопольских узах гниёт, позорной смерти ожидая!
Тихон Сова не любил, когда чужой человек подле него долго молчит – такой всегда чем-нибудь да опасен. Дождался он, пока пришлый вновь поднесёт чарку не ко лбу, а ко рту… И заговорил с намёками, пока тот отпивал крупными глотками, ворочая вверх-вниз кадыком величиной с булыжник.
– Эх! А ведь и вправду ты, Иван Мартыныч, лихо козачков под свою руку закалил! И огоньком, и холодком! Ты бы тут, на Сечи, и булаву мог бы взять играючи, коли захотел бы.
Заруцкий поставил чарку на колено, повел усами.
– На что мне булава? – усмехнулся он и только после усмешки повернул серьёзную голову к Сове. – Я теперь боярин. Я теперь и скиптру держать могу, не обожгусь.
– Обижаешь, Иван Мартыныч, Сечь, – мирно заметил Сова, неохотно радуясь тому, что не ошибся в своих молчаливых насмешках и опасениях по поводу пришлого. – Иные коронные бояре и магнаты познатнее московских да и побогаче их за великую честь почитали стать кошевыми и в свою руку нашу булаву взять. И смелость к тому находили.
Заруцкий пригнул голову набок, остро прищурился:
– Какие-такие «коронные бояре»? Ляхи, что ль, Сигизмундовы?
– Да у коронных ляхов булава запорожского кошевого в чести не меньше княжеского пернача, – отвечал Сова. – Иные и подержали её в руке.
– Что несёшь-то, кошевой? – криво завозил усами Заруцкий. – Ведь у вас первым делом перекреститься православно надо, чтобы простым сечевиком признали, не то что гетманом. Что же ты брешешь?
– Оно, конечно, так и есть, – кивнул Сова, – для любого приходящего вновь козака… Но ежели кто из высокородных поклониться готов Сечи и послужить ей даже против круля, а к тому же отважен до безрассудства, тогда к храбрости и знатности на Сечи особый подход. Вот о Самеке, Самуиле Зборовском слыхал?
– Что-то свистит в левом ухе, – небрежно отвечал Заруцкий. – Может, и слыхал.
– Как до меня было, не