Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сахарные, не растаете!
И тут же черная толпа из двухсот семинаристов двинулась в ночь. Мы шли, сбившись в кучу, с опущенными головами и молчаливой решительностью, оставляя позади себя на дороге месиво черной грязи. Поскольку все жители поселка от дождя прятались в домах, мы, как огромный эскадрон теней, уверенно шли по молчаливым улицам, то сворачивающим в сторону, то прямым и темным. В домах уже начинали зажигать свет, и наконец ночь всей своей тяжестью упала на нас. Свободные целиком и полностью от угроз окружающего мира, самые старшие семинаристы ускоряли шаг. С завернутыми вверх штанинами, объединившиеся и задыхавшиеся, мы все пошли быстрее, встав в ряд по четверо, четверкой черных священников. Однако мы, младшие, не успевали за старшими и все время сбивались с шага и отставали. Я обливался холодным потом, ноги мои разъезжались на грязной дороге. Гама все время подбадривал меня, поддерживая за руку, и сберегал мои силы. Так я шел, чуть ли не ползком, через ночь и непогоду, затерянный среди подобных себе. Когда же мы наконец подошли к огромному семинарскому зданию, которое поджидало нас всегда на повороте, нам, испытывавшим глубокую усталость, все равно было кому или чему себя вручать — Богу или дьяволу, жизни или смерти. И тут я, совершенно отчаявшись, сказал Гаме «прощай», никак не думая, что никогда больше, вплоть до сегодняшнего дня, не буду с ним беседовать.
XI
Началась снова семинарская жизнь. И вот когда, проснувшись на рассвете после возвращения в семинарию, я открыл глаза и подумал, что впереди до следующих каникул еще три долгих месяца в ее холодных гулких коридорах и залах, меня охватило отчаяние. Я испытал острое чувство, что мою только что завоеванную на рождественских каникулах свободу у меня просто украли, едва я забылся беззащитным сном. Теперь мне даже было трудно себе представить, что после ужасающе долгих девяноста дней вновь наступят каникулы. Я так ждал Рождества и жил одной-единственной целью. Где же теперь взять силы, чтобы поверить в новую цель?
Однако этот период или, как мы говорили, новая эпоха перевернула меня так, что я постоянно пребывал в лихорадочном состоянии. Хорошо помню, как в первый же вечер за ужином я, обернувшись назад, обнаружил два пустующих места за столом первого отделения. На столе стояли никем не тронутые тарелки, что всех нас очень взволновало. И наш сдавленный голос из уст в уста стал петь хвалу этим двоим семинаристам, которые не вернулись после каникул. В темной ярости крови, в мгновение триумфа жизни над смертью мы признали их героями, поняв, что они оставили семинарию и будут жить, как бесстрашные люди. В час обеда, хоть мне и грозило наказание, я все же посмел оглянуться. Но именно в этот самый момент надзиратель приказал семинаристам раздвинуться и сесть свободнее, чтобы пустующих мест не было. А слуга унес лишние тарелки, устранив тем самым причину нашего беспокойства.
Однако этим же вечером и в зале для занятий первого отделения я заметил две пустующие парты, живо напомнившие о триумфаторах. И я долго не мог оторвать от них слепнувшие от соблазна глаза. Лиц героев я не мог вспомнить, однако тень их отсутствия заполняла весь зал целиком. Я смотрел в раскрытую перед собой книгу, но не видел в ней ничего, кроме греховных парт, таких отталкивающих и притягивающих своей заразой и одновременно смело бросавших вызов небу своим ужасным примером храбрости. Какое я испытывал желание потрогать их своими руками, почувствовать реальность бегства их хозяев и совершить самоубийство, провалившись в бездну греха! Другие семинаристы, ослепленные тем же соблазном, тоже поворачивались, склонялись над бездной, но в страхе отшатывались.
Поэтому толстый отец Рапозо был вынужден оставить пост надзирателя и надавать пощечин одному семинаристу, чтобы отбить желание у всех остальных с восторгом взирать на пустующие парты. Когда же на перемене вечером я вошел в зал для занятий, зачем не помню, то увидел задыхавшегося от труда отца-надзирателя, который передвигал парты и приводил все в надлежащий порядок. Глядя на эту работу по воздвижению ограды у пропасти, дабы избежать новых самоубийств, я в нерешительности остановился в дверях. И стоял до тех пор, пока не услышал громкий окрик, потрясший все вокруг:
— Что тебе здесь нужно?
Я ответил, что мне было нужно, так же громко и продолжал стоять не двигаясь.
— Так бери все, что нужно, и немедленно на перемену.
И когда мы после звонка вернулись в зал, кровь тех, кто покончил с собой, как с будущим священником, уже была смыта. И отец Рапозо тем, кто остался без мест, указал новые места, и жизнь продолжилась снова.
Однако, несмотря на все усилия, подавить яростное стремление к свободе и задуть вспыхнувший огонек надежды было невозможно. В открытую о дезертирах не говорил никто, считая, что они преступники и могут запятнать всех нас. Но втайне каждый черпал из этого свежего источника силы, вдохновляясь их мужеством. Теперь мы знаем их имена и откуда они родом, как и причину их бегства. От Таборды я узнал также, что еще месяц назад перед самыми каникулами между ними и ректором был разговор и договоренность, что после каникул они в семинарию не возвращаются. И от них потребовали согласия держать это в полной тайне, чтобы никто больше не пытался последовать их примеру.
Между тем восемь дней спустя все мы были призваны в часовню на проповедь ректора. Необычное движение святых отцов по коридорам, их тайные, еле слышные разговоры привели меня в беспокойное состояние духа. С тоской в сердце я стал искать Гаму. Его нигде не было. Потянув за блузу Гауденсио, я спросил его:
— Ты видел Гаму?
— Не видел. Молчи.
— Но что происходит?
— Не знаю. Молчи.
Возбужденные, окруженные особо пристальными взглядами отцов-надзирателей, мы вошли в часовню не очень стройными рядами, но спешно. Властвовать над двумястами сердец, охваченных волнением, было невозможно, поскольку, подавленные серьезностью момента, сверлением наших затылков взорами просвещенных отцов, мы теперь обменивались быстрыми взглядами, с большой тревогой что-то предчувствуя. Наконец пришел ректор. Мы встали со скамей и опустились на колени. Прослушав вводную молитву, мы снова сели. Стоя, с пылающим лицом и мечущими молнии глазами, ректор, не произнося ни слова, оглядел нас, пронзая насквозь каждого, чтобы слова, которые он следом скажет, дошли до мозга наших костей. И когда его взгляд атаковал меня, я почувствовал пронзившую меня шпагу, которая, войдя в меня, обожгла мои внутренности и заставила их гореть… Внимание всех было приковано к ректору, и он сказал:
— Это с каких же пор дом Бога стал тюрьмой для семинаристов?
Извергая ярость, он расстреливал каждого глазами, чтобы разгромить нас прежде, чем возникнет даже намек на сопротивление. И все мы, съежившиеся от неожиданности, ушли в свой страх.
— И когда же это духовенство исповедовало насилие? Христос сказал: «Иго мое благо…»
И бледный, сдерживая гнев, стал громко и долго говорить о фальшивом и истинном призвании, о единственной славе быть alter ego[9] Христа на земле и о жалкой и пустой сущности окружающего мира. Без сомнения, в миру тоже можно достичь спасения души. Но сколько там подстерегает опасностей! Сколько бед и невзгод надо победить! A-а, как заблуждаются те несчастные семинаристы, которые, не гнушаясь дьявольским воображением, смотрят на мирские радости! Тем не менее он, воздев по-библейски палец, признает, что для некоторых из нас было бы вполне справедливо осуществление своей великой мечты жизни. Но услышали ли они глас Божий в своем смирении? Посоветовались ли с духовным наставником? Мучились ли, наказуемые молитвой и раскаянием? Вот когда все это будет выяснено, волю Всевышнего можно считать исполненной.
Однако среди вас есть несчастные, которых дьявол лишил рассудка и которые предпочли преступление и были заклеймены железом позора.
— Потому что изгнание из семинарии, — ректор ручался небесами, — это несмываемое пятно на всю жизнь. Какая боль! Какой не имеющий имени позор услышать однажды брошенные вам в лицо кровавые слова: «Был исключен! Он был исключен из семинарии».
На какое-то мгновение он замолчал, чтобы мы все хорошенько представили себе то, как нас покроет черный позор. Потом, прикрыв глаза и несколько утишив эмоции, призвал нас помолиться Пресвятой Деве с верой и смирением, прося ее защитить нас от изощренных приемов дьявола. Перепуганные насмерть, мы все бухнулись на колени и с покорными лицами, сокрушенные и униженные, принялись молиться, поминая Господа, молиться и молиться. Теперь я ясно видел ту опасность, которой подверг себя на каникулах, объявив так необдуманно доне Эстефании, что не имею призвания.
Однако, как только мы покинули часовню и пошли на перемену, я пришел в замешательство. Почему в такой ярости был ректор? Почему так взволнованы были отцы-надзиратели? Все происшедшее скорее всего мог объяснить Гама. С Гамой мы встретились в пустом коридоре. Как всегда спокойно, Гама сказал: