Смерть ее не пугала, возможно, оттого, что в шестнадцать лет человек к ней намного ближе с того конца (именно так она сама себе объяснила свою надменную холодность в отношении расписанного в клинике сценария, включающего в себя непременную смертную муку распада, подразумевающую как минимум месяц жизни на сомнительных, разрушающих восприятие таблетках) – пугала, скорей, необходимость оставлять еще не до конца осмысленное и осознанное; тело ее будто не понимало до конца, с чем и как именно оно связано, чтобы направить текучие импульсы паники по поводу грядущей драмы разрыва в нужные нежные нервы. Или это стадия отрицания, подумала Капа. Смерть – это как уйти в ту же дверь, из которой ты пришел, только вперед, а не назад; весь этот ритуал представлялся ей хитроумным пересечением комнаты с единственной дверью насквозь и вдоль – так, чтобы выйти именно из той двери, через которую когда-то пришлось войти. Страшного в этом не было ровным счетом ничего; обидного – да, обидного было много.
Капа вела дневники с двенадцати лет. Ей стало невыносимо обидно, что мама их потом, наверное, прочитает.
Еще обиднее ей стало, когда выяснилось, что мама, оказывается, читала их регулярно: все это она вывалила ей, как неукротимую кровавую тошноту (у Капы пару раз случалась такая), прямо за завтраком, и Капа почувствовала, что сейчас ее солнечная яичница прямиком окажется в кофейной чашке, смешиваясь со звездной пылью и кокаином, который она мысленно нюхала, захлебываясь мечтами о недоступном, вот уже третьи сутки, размышляя о том, чего из прочитанного в любимых книгах в своей крошечной жизни она так и не попробовала.
– Кокаин, как можно было такое писать, что за бред? – кричала мама. – Секс, ну какой секс, господи, у тебя уже даже там теперь метастазы поразбухали всюду, никакого секса, ты хочешь нас просто добить под конец совсем, что ли, ничего в этом сексе нет, боль одна, страдание одно, вот он, наш секс семнадцатилетней давности душу всю разрывает, и кому это надо? Кому?
Капу мутило. Она никогда не говорила с родителями о сексе, и именно в данной ситуации такой разговор показался ей максимально невозможным.
– …Зачем ты читала мой дневник? – хотела сказать она, но слова выталкивались у нее из горла лающим и таким привычным, что почти беззвучным кашлем, заглушающим, к счастью, мамины стенания.
– И вот про такой бред пишет, а о сигаретах ни слова же, и поэтому понятно, что знала, что я это читаю, и почему это я виновата, ну что значит личное, Дима, что ты такое говоришь, где личное, она скрывала там, что курит по пачке в день, это она назло мне такой дневник писала, ясно же, все специально, все всегда нам назло делала, и вот получила.
– Я все-таки, наверное, уеду, – пробормотал отец, но эти слова утонули в очередном возмущенном раскате Капиного кашля о том, что мама совсем стыд потеряла.
– И даже невозможно серьезно с вами поговорить, этот уезжает, та умирает, упрямые как сволочи, одинаковые оба совершенно, что ты, что отец твой, – бормотала мама, – как это все можно оставлять, сама подумай, неужели тебе этого всего не жалко? Ты же писала про алмазную траву утром на даче, помнишь, как вы с Катей утром ловили сонных уток в пруду и несли их потом в дом кормить вчерашними рыбками, и стихи у тебя там были такие хорошие, это невозможно тяжело оставлять же, ты же такой человек, у тебя же дар, у тебя талант, может быть, вдруг ты писателем станешь, а мы все это упустим и похороним, ты нас в гроб загнать хочешь? В гроб?
На слове «гроб» Капа перестала мешать кофе ложечкой и подняла глаза. Все-таки оказалось, что такие актуальные вопросы, как гроб, ее интересуют даже в пылу возмущения маминой бесцеремонностью.
…Мама продолжала говорить. Выяснилось, что с самого утра она пытается сказать что-то важное.
Оказалось, что какие-то мамины знакомые на службе умудрились дать ей контакты людей, занимающихся пересадкой, и мама каким-то образом передала им документы Капы, и маме написали, что Капа вполне подходит и ей можно сделать пересадку.
Капа не сразу поняла, что речь о пересадке, так она была возмущена тем, как ловко, словно запуская когтистые свои ацетоновые руки в Капины разросшиеся младенческой новой тканью смерти легкие и царапая там все, что боролось и втаскивало в себя дурацкий этот помойный воздух, мама влезла в ее текстовое святилище, ее тщательно приклеенные к изнанке столешницы синие тетради.
Про пересадку она, конечно, читала и что-то слышала. В их школе был мальчик, которому ее делали. Одноклассники, общавшиеся с ним, утверждали, что мальчик почти не изменился, только девочку свою забыл полностью – вообще не узнавал ее никогда, даже после того, как заново знакомился.
– Вы не подумали, как я после этого буду жить? – заорала она, представив, что ей придется каждый раз заново знакомиться с Максом.
– А про нас ты подумала? Как нам жить дальше?
Оказалось, что родители положили на нее всю жизнь, те же зубы, например, а она хочет все это вышвырнуть и бодрым шагом спуститься в муниципальный могильник.
…Мама бегом внесла в столовую ее детские фотографии, показывала, махала руками: вот тут, тут и тут. Давай, ну давай же, пока есть возможность, это работает только до 17 лет, даже повезло, что ты именно сейчас заболела.
Капа знала, что пересадку иногда делают богатые и очень старые люди, у которых есть деньги на это непонятное облучение из недоступной физики, но нет времени, чтобы воспользоваться результатом. Тогда они оплачивают операцию смертельно заболевшему ребенку или подростку – и могут жить дальше, и ребенок тоже живет дальше. Считалось, что лучше, если это совсем маленький ребенок – тогда обычно все соглашаются без вопросов, особенно если ребенок еще не разговаривает и толком не понятно, кто он и кем станет. Но здесь же целая жизнь, разве шестнадцать лет не жизнь?
Капа понимала, что ребенок после такой операции окончательно излечивается, живет долго-долго и не болеет, только душа там не его собственная, а того человека, который оплатил пересадку, какой-нибудь богатой вздорной старухи дряхлая опытная душа. Можно получить возможность не умереть физически – но куда девать ее личный духовный опыт? Капа была уверена, что у нее все-таки был какой-никакой опыт. Кроме секса и кокаина, разумеется. Было бы неприятно забыть обо всем навсегда. Из груди, как поезд, наружу со свистом покатил многовагонный кипучий кашель отрицания и отказа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});