Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме того, он слишком вызывающе гордился своей родиной. Вздергивая клюв, Топсиус то и дело восхвалял Германию, духовную мать народов, а затем запугивал меня ее военной силой. Всезнающая Германия! Всемогущая Германия! Она владычествует над миром — обширный, ощетинившийся фолиантами военный лагерь, где патрулирует, надменно подавая команду, вооруженная до зубов метафизика! Я человек самолюбивый, и бахвальство это было мне весьма неприятно. Когда, например, в «Отеле пирамид» нам подали книгу, в которую мы должны были занести свое имя и подданство, мой ученый друг написал «Топсиус», а внизу гордо вывел прямую, ровную, словно шеренга новобранцев, приписку: «Из Германской империи». Я схватил перо и, призвав на помощь бородатого Жоана де Кастро, пожар в Ормузе, Адамастора, придел Иоанна Крестителя в церкви св. Роха, Тэжо и другие символы нашей национальной славы, размашисто начертил вздувшимися, словно паруса галеонов, буквами: «Рапозо, португалец, из коронных владений по сю и по ту сторону океана». В ту же минуту тщедушный молодой человек, стоявший, пригорюнясь, в уголке, пролепетал умирающим голосом:
— Если сеньору что-нибудь понадобится, Алпедринья всегда к его услугам!
Соотечественник! Распаковывая мой чемодан, молодой человек рассказал горестную историю своей жизни. Незадачливый Алпедринья был родом из Транкозо. Он когда-то и чему-то учился, даже сочинил однажды некролог и помнил наизусть грустные стихи «нашего Соареса де Пасос». Но, получив после смерти матери наследство, он помчался в неизбежный Лиссабон, чтобы вкусить радостей бытия. Там, в переулке Непорочного зачатия, он познакомился с обольстительной испанкой, носившей сладкое имя Дульсе, и в любовном угаре потащился за нею в Мадрид. Но там Дульсе обманула его, красоткин сожитель едва не заколол кинжалом, а карты окончательно разорили. Чуть живой, Алпедринья перебрался в Марсель и с тех пор терпит неописуемую нужду и опустился на самое дно жизни. Ему приходилось быть и звонарем в Риме, и брадобреем в Афинах, и ловцом пиявок в Морее, где он жил в шалаше на краю болота; потом, с тюрбаном на голове и черными бурдюками за спиной, он торговал водой, выкрикивая свой товар в переулках Смирны. Плодородный Египет влек его к себе давно и неудержимо — и вот он в «Отеле пирамид», таскает по лестницам чемоданы и грустен, как всегда.
— Если сеньор привез с собой из Лиссабона несколько газет, я с удовольствием почитал бы, как там у нас с политикой.
Я великодушно подарил ему все номера «Новостей», в которые были завернуты мои ботинки.
Владелец отеля был усатый грек из Лакедемона, que hablaba un poquitito el castellano[4]. Облаченный в черный сюртук с орденской лентой, он сам проводил нас в столовую, la mas preciosa, sin duda, de todo el oriente, caballeros![5]
Огромный букет алых цветов увядал на столе, в бутылке с оливковым маслом плавали дохлые мухи; шлепанцы официанта поминутно спотыкались о залитый вином, истоптанный ногами посетителей «Журналь де Деба», вонючая копоть, поднимавшаяся от свечей в жестяных подсвечниках, сливалась на потолке с розовыми облаками, среди которых порхали херувимы и ласточки. Под галереей дуэт скрипки и арфы исполнил «Мандолинату». Топсиус накачивался пивом, а я чувствовал, что во мне с недостижимой быстротой растет любовь к этой стране солнца и неги!
Напившись кофе, мой ученый друг засунул в верхний кармашек карандаш и отправился осматривать развалины времен Птолемеев. Я же закурил сигару, призвал Алпедринью и открыл ему свое намерение безотлагательно заняться молитвой и любовью. Молитва была продиктована волею тети Патросинио; старуха предписала мне возблагодарить святого Иосифа, как только нога моя ступит на землю Египта, ставшую после бегства святого семейства такой же святыней, как пол кафедрального собора; любви же требовало мое пылкое, беспокойное сердце. Алпедринья, не говоря ни слова, поднял жалюзи. Взору моему открылась залитая солнцем площадь, в центре которой высился бронзовый герой на бронзовом коне; легкий, жаркий ветерок носил облака пыли над двумя высохшими водоемами; вокруг площади, на фоне голубого неба, четко вырисовывались высокие здания, на которых развевались флаги разных наций, словно то были редуты чужеземных армий, соперничающих в побежденной стране. Потом скорбный Алпедринья показал мне перекресток, где стояла какая-то старуха, торговавшая сахарным тростником: отсюда начиналась тихая улица Двух сестер. Вон там (шепнул он) я увижу подвешенную над укромным входом в магазинчик лиловую деревянную руку, а над нею — вывеску с надписью золотом: «Мисс Мэри, перчатки и восковые цветы». Этот приют и рекомендовал Алпедринья моему сердцу. А в самом конце той же улицы, против фонтана, журчащего среди деревьев, стоит новая часовня, где могут подать утешение моей душе.
— Не забудьте сказать мисс Мэри, сеньор, что вас направили к ней из «Отеля пирамид».
Я вдел в петлицу белую розу и вышел, сияя от радости. Едва я свернул в улицу Двух сестер, как увидел целомудренную часовенку, дремавшую в тени чинар под тихий плеск воды. Но праведный старец Иосиф, без сомнения, был занят в эту минуту более настоятельными мольбами, слетавшими к тому же с более достойных уст; мне не хотелось докучать добрейшему святому, и. я остановился под лиловой рукой, которая, растопырив пальцы, подстерегала мое беззащитное сердце.
Я вошел, волнуясь. За полированным прилавком, на котором благоухал букет роз и магнолий, сидела она и читала «Таймс»; на коленях у нее мурлыкала белая кошка.
Меня сразу покорили ее голубые глаза, глаза фарфоровой голубизны — чистые, небесные, каких не бывает в смуглом Лиссабоне. Но еще прелестнее были ее волосы, вьющиеся кудряшками, точно золотое руно; они были такие тонкие, мягкие, что хотелось навеки остаться тут и перебирать дрожащими пальцами эти нежные пряди. Они окружали сияющим нимбом земной красоты нежное, круглое личико, белое с розовым, точно молоко, куда подмешали немного кармина. Улыбнувшись и застенчиво опустив темные ресницы, она спросила, какие перчатки я желаю: лайковые или шведские?
Я пробормотал, жадно склоняясь над прилавком:
— Меня послал к вам Алпедринья.
Она вынула из вазочки розу с нераспустившимся бутоном и подала мне кончиками пальцев. Я порывисто прикусил цветок зубами. Это бурная ласка, видимо, понравилась, потому что лицо Мэри залилось румянцем, и она прошептала: «У, какой нехороший!» Я забыл святого Иосифа и благодарственные молитвы, и руки наши, соприкоснувшись на мгновение, когда она помогала мне натягивать светлую перчатку, более не разлучались на протяжении тех недель, что я провел в столице Лагидов, утопая в восторгах мусульманского рая.
Мэри родилась в Йорке, героическом графстве Старой Англии, где женщины расцветают смело и пышно, как розы в королевских садах. Она была такая недотрога, так заливисто смеялась от щекотки, что я дал ей смешное и нежное прозвище: «Марикокинья». Зато Топсиус, отдававший Мэри должное, называл ее «нашей символической Клеопатрой». Ей нравилась моя черная борода, и, не желая расставаться с теплом юбок Мэри, я не видел ни Каира, ни Нила, ни вечного Сфинкса, улыбающегося У врат пустыни людской суете…
Одетый, точно лилия, во все белое, облокотившись на прилавок и почтительно поглаживая кошку, я упивался утренними часами. Мэри была неразговорчива; но, когда она скрещивала руки и улыбалась своей милой улыбкой или привычным движением складывала «Таймс», сердце мое наполнялось светлым ликованием. Чтобы привести меня в восторг, ей даже не надо было называть меня «своим птенчиком» или «своим могучим португальцем»: мне довольно было заметить ее участившееся дыхание, видеть эту прихлынувшую волну нежности, сознавать, что породила ее жажда поцелуев… Ради этого стоило ехать в далекую Александрию и еще дальше и даже идти пешком, без передышки, до самых истоков Белого Нила!
По вечерам мы выезжали в обитой ситцем коляске на прогулку вместе с нашим всезнающим Топсиусом и медленно, блаженно катились вдоль канала Махмудие. Проезжая под пышной листвой мимо стены, за которой зеленели сады сераля, я вдыхал томительный аромат магнолий и другие дотоле незнакомые мне запахи, дышавшие еще не остывшим зноем. По временам белый или лиловый цветок мягко падал мне на колени. Сладко вздохнув, я щекотал усами нежную щеку моей Марикокиньи, и по всему ее телу пробегал трепет. На воде недвижно чернели тяжелые баркасы, что поднимаются вплоть до верховьев благодатного Нила, бросают якоря у развалин храмов, проплывают мимо зеленых островов, где дремлют крокодилы. Незаметно спускалась ночь. Коляска медленно несла нас в благоуханной черноте. Топсиус вполголоса читал стихи Гете. Далекие силуэты пальм темнели на желтизне заката, точно бронзовый орнамент на золотой пластине.
Марикока ужинала с нами в «Отеле пирамид». В ее присутствии Топсиус весь распускался цветами эрудированной любезности. Он описывал нам вечерние празднества в древней Александрии Птолемеев, справлявшиеся на Канопском канале; по обоим берегам, утопая в садах, высились дворцы, мимо них под звуки лютни медленно проплывали ладьи с шелковым пологом; в апельсиновых рощах плясали жрецы Озириса, накинув на плечи леопардовые шкуры; на террасах дворцов самые знатные женщины являлись народу и пили за Венеру Ассирийскую из чашечки лотоса, служившей бокалом. Разлитая в воздухе нега размягчала души; даже философы забывали о незыблемых принципах добродетели.
- Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Агнец - Франсуа Мориак - Классическая проза
- Последнее лето - Константин Симонов - Классическая проза