Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердито щелкнула оконная рама, и из окна выглянула Аделия в ночной сорочке, с рассыпавшимися в беспорядке чудесными косами.
— Кто там ломится?
— Отопри, это я.
Она меня узнала: свет в окне сразу погас. И вместе с фитилем керосиновой лампы все померкло в моей душе, все разом опустело и застыло. Я был один в ледяном безлюдье — овдовевший, бездомный, ненужный. Глядя в черные окна, я бормотал: «Я умираю, умираю!»
Но вот на балконе вновь забелела сорочка Аделии.
— Я не могу тебя впустить, совсем засыпаю!
— Отвори! — закричал я, отчаянно взмахнув руками. — Отвори — или больше меня не увидишь!..
— Ну и скатертью дорога! Можешь кланяться своей тетечке!
— Шлюха!
Запустив в нее, словно камнем, этим грязным выкриком, я с достоинством, гордо выпрямившись, удалился. Но, дойдя до угла, рухнул на ступеньки в каком-то подъезде, всхлипывая, сотрясаясь от рыданий, изнемогая от горя.
Тяжко давила мне на сердце томительная грусть летних дней… Объяснив тетушке, что хочу сочинить две богословские статьи для альманаха «Непорочное зачатие» на 1878 год, я по утрам запирался у себя. Солнце заливало светом мою каменную веранду, а я шагал в ночных туфлях взад и вперед по сбрызнутому водой полу, вздыхал и предавался воспоминаниям об Аделии или же рассматривал в зеркале мочку уха, куда она так часто меня целовала… Потом я снова слышал стук оконной рамы и оскорбительный возглас: «Скатертью дорога!» И тогда, взъерошенный и обеспамятевший, набрасывался с кулаками на подушку, ибо не мог обрушить их на щуплые ребра сеньора Аделино.
Под вечер, когда спадал зной, я выходил прогуляться по Байше. Но каждое окно, распахнутое навстречу вечерней свежести, каждая накрахмаленная муслиновая занавеска приводила мне на память милую спальню Аделии; выставленные в витрине чулки пробуждали воспоминание о ее стройных ногах; любой блестящий предмет напоминал сияние ее глаз; и даже клубничный напиток у Мартиньо оживлял на моих губах свежий и сладкий вкус ее поцелуев.
Вечером, напившись чаю, я искал убежища в молельне, этом оплоте целомудрия, и устремлял взор на тощее золотое тело Иисуса, висевшее на дорогом кресте черного дерева. Но вот желтый блеск металла постепенно смягчался, бледнел, оборачивался нежной и теплой белизной живой плоти; костлявый торс мессии круглился дивно прелестными формами; из-под тернового венца выбивались и сладострастно падали на плечи черные кудри; на груди, над зияющими язвами, вздымались твердые, упругие округлости, на кончиках которых набухали два розовых бутона: то была она, моя Аделия! Она высилась на кресте, нагая, победоносная, улыбающаяся, прекрасная, раскрывая мне объятия и оскверняя святость молельни.
Но я ничуть не пугался искушений сатаны, принимая их, напротив, за милость отца небесного. Я даже стал примешивать к словам молитвы любовные жалобы: может быть, небо снисходительней, чем мы думаем; может быть, бесчисленные святые, которым я посвятил столько акафистов и молебствий, вознаградят мое усердие и вернут ласки, похищенные злодеем в испанском плаще? Все больше и больше цветов ставил я на комод перед пречистой девой до Патросинио, подолгу рассказывал ей о своих сердечных горестях. Скорбно потупив глаза, божья матерь внимала через прозрачное стекло рамки признаниям о муках моей плоти; и каждую ночь, перед тем как укладываться в постель, уже в одном белье, я горячо шептал ей:
— Всемилостивая и добрая заступница, сделай так, чтобы Аделия снова меня полюбила!
Потом я решил использовать теткину протекцию у ее любимых святых: у добрейшего и снисходительнейшего святого Иосифа и у святого Луиса Гонзаги, столь благосклонного к юношеству. Я попросил тетю похлопотать за меня в одной тайной, но чистой мольбе моей души. Тетушка охотно согласилась. Спрятавшись за портьерой, я любовался несгибаемой сеньорой, которая на коленях, с четками в руках, умоляла непорочных мужей сделать так, чтобы Аделия дарила мне поцелуй в ухо. Однажды вечером, несколько времени спустя, я решил проверить, вняло ли небо столь влиятельным ходатаям. Я пришел под дверь к Аделии и, дрожа с головы до ног, робко стукнул молотком. В окно высунулся сеньор Аделино, в одном жилете.
— Это я, сеньор Аделино, — униженно забормотал я, снимая шляпу. — Я хотел бы поговорить с Аделиазиньей.
Он буркнул в сторону кровати мое имя; мне даже послышалось слово «святоша». И оттуда, из-за полога, где я угадывал присутствие моей Аделии, пленительной а полураздетой, донесся разъяренный голос:
— Выплесни на него ведро помоев!
Я обратился в бегство.
В конце октября Лоботряс приехал из Парижа. Я встретил его в воскресный вечер, когда зашел к Мартиньо, возвращаясь с акафиста святому Каэтану. Лоботряс сидел в кругу друзей и разглагольствовал о своих любовных похождениях и дерзких победах над парижанками. Я уныло пододвинул табурет поближе и стал слушать. С рубиновой булавкой в галстуке, с моноклем на длинном шнурке, с чайной розой в петлице, Лоботряс был великолепен; пуская колечки сигарного дыма, он яркими штрихами набрасывал картину своих успехов: «Однажды вечером, когда я ужинал с Корой и с одним весьма изысканным юношей, князем X. …» Чего только не повидал Лоботряс! Каких наслаждений не вкусил! Итальянская графиня, родственница папы римского, по имени Попотта, безумно в него влюбилась и возила в своем экипаже по Елисейским полям; на дверцах кареты был изображен фамильный герб: скрещенные рога. Он обедал в ресторанах, освещенных канделябрами из чистого золота, где бледные, благовоспитанные официанты величали его «Monsieur le Comte»[1]. А «Алькасар»! А газовые фонари среди деревьев! А декольтированная Полина, исполняющая «Марсельскую колбаску»! Да, вот когда он постиг величие истинной цивилизации!
— Ты видел Виктора Гюго? — спросил какой-то юноша в темных очках, грызший ногти.
— Нет, в блестящем парижском кругу он не бывает!
Всю эту неделю передо мной неотступно маячила соблазнительная, заманчивая мечта: побывать в Париже… Влекла меня туда не столько охота вкусить радостей тщеславия и плоти, какими ублажал себя Лоботряс, сколько потребность уехать прочь из Лиссабона, где церкви и магазины, синева реки и голубизна неба — все напоминало мне Аделию, негодяя в испанском плаще и утраченный навеки поцелуй в ухо.
Ах! Если бы тетя Патросинио развязала свой кошелек из зеленого шелка, позволила бы мне запустить в него руку, набрать полную пригоршню золота и укатить в Париж!..
Но в глазах сеньоры доны Патросинио Париж был землей крамолы, гнездилищем лжи и чревоугодия; там живет безбожный люд, обагрявший руки в крови своих духовных пастырей; и с тех пор неустанно — и при свете солнца, и при сиянии газовых фонарей — он предается «разврату». Кто посмел бы высказать при тетушке желание посетить это средоточие мерзостей и распутства?..
Но вот случилось так, что за воскресным ужином на Кампо-де-Сант'Ана среди избранных друзей дома зашел разговор о некоем ученом коллеге нашего падре Казимиро: незадолго до того сей священнослужитель покинул уединенную келью в Варатожo и, под сверканье праздничных ракет, принял сан пастыря в беспокойной епархии Ламего. Добряк Казимиро не понимал притягательной силы митры, украшенной бренным блеском драгоценных камней: пределом счастья для истинного слуги божия он считал прожить шестьдесят лет в добром здравии и душевном мире, не ведая ни страхов, ни треволнений, и вкушать по воскресеньям рисовую запеканку у сеньоры доны Патросинио дас Невес.
— Потому что, позвольте вам заявить, уважаемая сеньора, ваша рисовая запеканка — это мечта! Для праведной души нет более достойной цели, как наслаждаться подобной запеканкой в обществе друзей, способных оценить хорошую кухню…
Затем разговор перешел на честолюбие, честолюбие законное, которое можно питать в своем сердце, не погрешив против господа. Так, заветным желанием нотариуса Жустино было приобрести усадебку на Миньо, с кустами роз и виноградными беседками, где он мог бы ходить в туфлях и халате, доживая на покое свой век.
— Нет, Жустино, — сказала тетушка, — боюсь, вам будет недоставать вашей любимой мессы в соборе Непорочного зачатия… Когда привыкнешь к службе в какой-нибудь одной церкви, то другая уж не даст того утешения… Если бы у меня отняли мессу у святой Анны, я бы, право, зачахла от тоски…
Каноником этой церкви был падре Пиньейро; дона Патросинио расчувствовалась и положила ему на тарелку вторую порцию курятины; тогда и падре Пиньейро открыл нам свои задушевные мечты. Они были возвышенны и благочестивы. Падре желал видеть восстановление папы на неколебимом и процветающем престоле, где некогда воссиял во славе Лев X…
— Хоть бы сан его пощадили! — воскликнула тетушка. — Но святой отец, наместник божий на земле, заточен в темнице, одет в рубище, спит на соломе… На такое способны только изверги! Все это проделки евреев!
- Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Агнец - Франсуа Мориак - Классическая проза
- Последнее лето - Константин Симонов - Классическая проза