Наконец, самолёт, нечто среднее между стрекозой и этажеркой, разбежался и оторвался от земли. Лётчик, не помню, это был Пегу или Пуарэ, был подвешен внизу на чём-то вроде дачного стульчика. Самолёт поднялся на высоту примерно пятого этажа, пролетел с полверсты и благополучно приземлился. Толпа неистовствовала от восторга. Сотни людей бросились на лётное поле, одни качали лётчика, другие — раскулачивали на сувениры самолёт.
Мне запомнилась в Париже, конечно, Эйфелева башня. Мы хотели на неё полезть, но оказалось, что она закрыта, как гласило объявление: «до прекращения эпидемии самоубийств». Французы нашли «общенациональный» способ кончать земные счёты, прыгая с башни. Зато рядом крутилось громадное чёртово колесо, какие теперь бывают во всех парках культуры и отдыха, но гораздо выше. Мы однажды сели в вагончик, и колесо нас с размеренноё медленностью вознесло над городом. Вид открывался оттуда изумительный. Я подумал, что если не иметь в виду самоубийство, то незачем лезть и на башню.
Но самое большое впечатление произвело на меня парижское метро. Начиналось оно прямо дыркой в тротуаре. Подземные вестибюли были тесные и грязные, тоннели узкие, вагончики маленькие. Но я понимал, что это чудо техники, что французы прорыли под городом целый муравейник, даже под Сеной. Последнее было особенно страшно; когда мама говорила, что мы едем под Сеной, у меня дух замирал: я глядел на потолок вагончика и так и ждал, что он разверзнется и в тоннели хлынет неудержимым потоком вода.
Другие страхи подстерегали меня на входах и выходах. Там было множество реклам. Две из них, повторявшиеся с удивительным упорством, я не выносил. На одной была изображена резкими, контрастными красками голова дьявола, на другой аккуратненький человечек в крахмальном воротничке и галстуке, стоящий руки по швам. «Страшное» заключалось в том, что вместо головы у него торчал большой указательный палец. Это была реклама воротничков. Эти два изображения наводили на меня такой ужас, что я закрывал глаза, подходя к метро, и просил вести меня под руки, пока не кончится это «страшное».
Однажды произошёл такой случай. С мамой и с няней мы пошли в магазин «Bon marché». Это громадный универмаг, со множеством этажей и эскалаторов. Мама с няней ходили по бесконечным отделам, увлечённые каким-то хозяйственным разговором, а я шнырял под прилавками, собирая обрезки ленточек французских национальных цветов, которыми завязывались пакеты. На минуту мы друг про друга забыли. А когда я оглянулся, я увидел, что мамы и няни нет. Я побежал и завернул в проход, мне казалось, что они туда прошли. Потом в другой, третий. Ещё через минуту я не имел ни малейшего понятия, где нахожусь, и понял, что погиб в этом чужом, непонятном и враждебном мире. Некоторое время я крепился, уткнувшись головой в какую-то детскую коляску, потом разразился рёвом.
— Няня, Итя!
Изо всех углов выбежали испуганные молоденькие продавщицы, они лопотали совершенно непонятные слова и куда-то меня вели. Процессия всё нарастала, и уже вокруг было человек 15, а я между тем заливался всё громче и громче. Продавщицы беспомощно повторяли:
— Quʼest-ce quʼil crie? Maman! — Non. Papa! Non. Quʼest-ce que cʼest «niania»?[9]
В конце концов мама и няня, бросившиеся меня искать и вскоре оказавшиеся на другом конце магазина, услышали оттуда доносившийся крик и, запеленговав его, побежали ко мне навстречу.
Хотя всё кончилось благополучно, это происшествие лет на семь оставило травму в моей душе. У меня развилось нечто вроде боязни одиночества. Родители, няня, бабушка — других людей, будь их хоть тысяча, я не признавал и впадал в панику, как забытый в пустыне.
Во избежание эксцессов мама принялась учить меня французскому языку. Она пробовала мне читать французские сказки, пробовала говорить со мной только по-французски. Но я не понимал, зачем нужен этот бестолковый язык, когда так хорошо и удобно говорить по-русски. Я хохотал и вертелся на уроках и отвечал маме потоком несуществующих слов, уверяя её, что говорю по-французски.
— Quel bavard, quel betise![10]
Как ни был я бестолков, но к весне уже знал два слова la pomme и le bonbon, хотя был не твёрд в отношении того, которое из них означает яблоко, а которое конфету. Ещё я понимал, когда мне говорили:
«Reste tranquille!»[11]
Гораздо лучше обстояло дело с русским языком. В четыре года безо всякой помощи я как-то сам выучился грамоте, то есть научился чтению по слогам и письму — вкривь и вкось печатными буквами. Из России мне привезли книжки: жуткую историю, которая, впрочем, хорошо кончилась. О том, как нерадивая нянька, нечаянно, вместе с ребёнком запеленала ножницы. Ножницы его кололи. Он кричал, а все родные его всячески развлекали и утешали. Наконец, пришла мать и сразу догадалась, что его надо распеленать…
Прошла беда, бранят слугу,Смеётся Мишенька: — Агу!
Ещё трагичнее была поэма про Стёпку-Растрёпку, который не хотел мыть и стричь волосы и стричь ногти. В конце концов пришёл портной и огромными ножницами обстриг его ногти и волосы. Заодно он прихватил пальцы и уши Стёпки-Растрёпки.
Третья книжка обходилась без кровопролития. Но и в ней была батальная сцена:
На улице две курицыС петухом дерутся.А бабушка со внучкоюСмотрят и смеются:«Хи-хи-хи, да ха-ха-ха,Как нам жалко петуха».
Очевидно, главной целью детской литературы тогда была спартанская закалка юных душ читателей.
Я также необычно усидчиво и настойчиво занимался географией. Видя мою страсть к бедекерам, мне подарили атлас Линдберга. Очень неплохой по тем временам атлас. По внешней форме похожий на тетрадку по рисованию, немножко потолще.
Я врезался в него, как говорят «по уши», так что к обеду меня, или вернее атлас от меня, приходилось буквально оттаскивать. Мне мало было его рассматривать, я горел нетерпением внести свой творческий вклад в географию.
Поразмыслив, я решил, что лучшее, что я могу сделать, это составить приложение к атласу в виде алфавитного списка городов по странам. Я с увлечением принялся за дело, исписывая тетради столбцами каракулей. Но я никак не мог уследить за всеми городами и, когда, записав Нюрнберг, обнаруживал, что пропустил Мюнхен и его надо вписывать теперь между строк, нарушая красоту страницы, я заливался горькими слезами и с рёвом бежал к маме:
— Опять пропусти-ил! Аа-а!
Мама утешала меня:
— Ну стоит ли так огорчаться? Мюнхен неважный городишка. Давай-ка лучше я тебе помассирую живот.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});