Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лирические сетования заменяли жесткий, но емкий реализм народнической эпохи. Рассказы и очерки сменили большие сочинения минувшего времени. Из художественных творений конца века ничто не сравнится по размаху и реалистическому накалу с поэмой Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» (1863–1876) или с «Господами Головлевыми» (1872–1876) Салтыкова, не говоря уж о «Хованщине» или «Братьях Карамазовых». Золотой век реалистического романа закончился в восьмидесятых, как золотой век русской поэзии — в сороковых. Тургенев написал свой последний роман (а Толстой — последний из своих великих романов) в конце семидесятых. Еще один первопроходец реалистического романа, Писемский умер через несколько недель после Достоевского и Мусоргского в 1881 г. К концу десятилетия умерли Салтыков, Шелгунов, Елисеев и Чернышевский, так что пресеклась всякая живая связь с критической традицией журналистики шестидесятых годов. Из ведущих писателей-народников в России продолжали печататься лишь Успенский и Михайловский, сохранившие в восьмидесятых непреклонную верность народническим идеалам. Но первый из них медленно сходил с ума, завершив свой сумрачный шедевр «Власть земли» (1882) и опубликовав пророческие отрывки «Человек и машина» (1884). У Михайловского развился устрашающий нервный тик, и он был занят преимущественно публикацией мемуаров о своем прошлом и друзьях-современниках.
И вообще настало время мемуарных сочинений и поминальных сборищ в духе пушкинских празднеств 1880 г. Кое-кто из былых революционеров, вроде Тихомирова, во всеуслышание отрекся от прежних верований и обрел известность в России; другие — например, Кравчинский (Степняк) и Кропоткин — скрылись за границей и стяжали в западных радикальных кругах репутацию героев-мучеников и теоретиков революции. Жалкая попытка заговорщиков организовать покушение на Александра 111 в 1887 г. (к ней были причастны столь несхожие личности, как Пилсудский и старший брат Ленина) показала тщету усилий приверженцев устарелых взглядов — а именно их придерживались те немногие, кто продолжал заниматься в России революционной деятельностью.
Более характерной для тогдашнего времени, чем этот единичный акт террористического героизма, была бурная, но, в сущности, аполитичная студенческая демонстрация 1886 г. по случаю двадцатипятилетия со дня смерти Добролюбова. В том же году умер Островский; в 1888-м и 1889-м — Гаршин и Салтыков, и можно сказать, что век реализма в русской литературе подошел к концу.
На месте реализма возникла новая массовая культура, не предполагавшая изображения действительности или ответов на тревожные вопросы, а развлекавшая массы сексуальной тематикой, сенсациями и незатейливым шовинизмом. Иллюстрированные еженедельники поглощали внимание тех, кто прежде искал бы на страницах толстых ежемесячников мыслей и вдохновения. Один из таких журнальчиков, «Нива», почти неприметно появившись на свет в 1869 г., быстро расширял круг своих читателей и к концу царствования Александра III достиг совершенно неслыханного по тем временам тиража в 200 000 экземпляров. Вместе с другими подобными изданиями он формировал вкус к новому чтиву, уводившему от действительности в дебри расхожего романтизма. Экзотическая литература путешествий, чувствительные любовные истории и стандартизованные исторические романы заполнили нишу, образованную цензурными утеснениями и всеобщей утомленностью безысходным реализмом предшествующей поры.
На фоне апатии и безыдейности того времени две сильные личности боролись, можно сказать, за душу России: Константин Победоносцев и Лев Толстой. Оба они противостояли революционерам шестидесятых годов, оказались долговечней их и в восьмидесятые годы были уже довольно пожилыми людьми, хотя обоим предстояло дожить до XX столетия. Ни тот, ни другой движения не основали, но каждый по-своему содействовал созданию атмосферы фанатизма, в которой для модернизации России в XX в. путь революции оказался предпочтительнее пути реформ.
Эти две личности помогли определиться нерешенному и зачастую неосознанному конфликту политических идей в пределах мысли народнической эпохи: между безоглядной приверженностью самодержавной традиции и рационалистическим требованием незамедлительных общественных преобразований. Победоносцев, юрист и светский обер-прокурор Святейшего Синода, был символическим вдохновителем и автором реакционной программы Александра III. Толстой, романист, который опростился и стал религиозным наставником, был непреходящим символом и живым примером анархического народнического протеста. При всей их вопиющей противоположности оба оставались в известном смысле верны выпестовавшей их народнической эпохе. И в наступившие времена малых дел и великих уступок оба сохранили редкостную готовность жертвовать личным счастьем и благополучием во имя идеалов, в которые веровали. Более того, целью стремлений у обоих было целиком обновленное христианское общество, а отнюдь не частные улучшения посредством конкретных экономических или политических реформ.
Их пути впервые пересеклись в 1881 г., когда Победоносцев не стал передавать Александру III письмо Толстого, в котором тот просил смилостивиться над убийцами его царственного отца. «Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед Царем человеком, исполняющим закон Христа», — писал Толстой; но Победоносцев справедливо возразил ему: «Наш Христос — это не ваш Христос»[1223]. Они снова встретились в 1899 г., когда Толстой создал в своем последнем романе «Воскресение» почти неприкрытую карикатуру на Победоносцева. Тот ответил в 1902 г. отлучением Толстого от церкви, которое вызвало у толстовцев издевательское заявление, что «ваши анафемы куда вернее откроют нам врата Царства Небесного, нежели открыли бы ваши молитвы».
Подобно Великому Инквизитору Достоевского, Победоносцев насаждал теократическое правление в ореоле тайны и авторитета. Он противодействовал какой бы то ни было свободе выражения и требовал систематического подчинения монолитной российской православной культуре многообразных проявлений сектантской духовной жизни. Доступ к гибельным зарубежным идеям должен предоставляться лишь интеллектуальной элите; в остальном же образование следует ограничить изучением катехизиса в российской традиции и элементарными нравственными наставлениями.
В некоторых отношениях социальная доктрина Победоносцева напоминала теории Константина Леонтьева, который тогда же требовал «подморозить Россию, чтобы не сгнила». Он презирал тенденцию к единобразию, очевидную «в Европе железных дорог, банков… прогрессивного самообольщения и прозаических мечтаний о всеобщем благе»[1224]. Его эстетское отвращение к буржуазной посредственности напоминает Ницше, будучи, впрочем, лишь гипертрофированным выражением чувства, явственного уже у Герцена, а также у Писемского и других антинигилистических романистов народнической эпохи: «…Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели," живописцы писали, и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прошлого величия?..»[1225].
Без неравенства и насилия красоты в жизни не будет. Если хочешь сорвать розу, не бойся уколоть пальцы о шипы. Еще до того, как в середине семидесятых разразилась Первая Балканская война, Леонтьев утверждал, что «либеральный нигилизм» стал причиной такой «дряхлости ума и сердца», что для омоложения потребуется «быть может, целый период внешних войн и кровопролитий вроде Тридцатилетней войны или по крайней мере эпохи Наполеона I»[1226].
По сословным и эстетическим соображениям Леонтьев отвергал любые реформы и проповедовал всеобъемлющее возвращение к ритуалу и дисциплине византийского образца. Он скончался, приняв постриг в монастыре Святой Троицы и оплакивая иссякший век поэзии и многоразличия человеческих типов. Победоносцев, напротив того, был совершенно прозаичным мирянином, и его идеалом была серая деловитость и единообразие чиновников новой формации. Он был провозвестником долга, труда и порядка — и регулярно перемещал своих архиереев, дабы они не привязывались к месту и тем не препятствовали бесперебойной деятельности церковной администрации. Руководил он бесстрастно, порою цинично. Зато, как правило, эффективно — почему и занимает заслуженное место одного из созидателей централизованного чиновничьего государства. Так же как новейшие тоталитарные режимы, которые его властвование нередко как бы предвосхищало, он исходил из низкой оценки человеческой природы и утверждал, что системы правления, основанные на более лестном представлении о массах, обречены на неудачу. «Государственной интеллигенции… нужно показать в себе живую веру. Народное верование чутко, и едва ли можно обольстить его видом верования или увлечь в сделку верований»[1227], — настаивает он, возражая тем, кто ратовал за внедрение конституционализма на Руси. Любые попытки насадить в России демократические учреждения приведут прямиком к революции. «Организация партий и подкуп — вот два могучих средства, которые употребляются с таким успехом для орудования массами избирателей… Но в наше время изобретено еще новое средство тасовать массы для политических целей… Это средство… состоит в искусстве быстрого и ловкого обобщения идей, составления фраз и формул, бросаемых в публику с крайнею самоуверенностью горячего убеждения, как последнее слово науки…»[1228]