Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я вам советую посылать ругателям после каждого их выступления роскошные букеты цветов, — сказал он Евгению Долматовскому. — Захваленных поэтиков читатели не любят».
«Знаете, тут недавно приезжал аспирант из Оксфорда, — говорил Катаев литератору Борису Галанову. — Пишет обо мне диссертацию. Просидел несколько дней в «Ленинке». Взял библиографию, стал изучать и просто руками развел: «Послушайте, мистер Катаев, оказывается, вы плохой писатель. Вас всегда ругали». Черт возьми, я почувствовал себя глубоко виноватым. Действительно, выходило, никакой я не писатель. Ввел в заблуждение симпатичного юношу».
В 1976 году (о чем я уже упоминал в связи с протестом Чуковской) Катаева избрали первым иностранным членом-корреспондентом Академии Гонкуров по предложению ее президента писателя Эрве Базена. Эту академию, ежегодно присуждающую наиболее авторитетную литературную премию Франции, он называл «самой мощной, непоколебимой цитаделью хорошего литературного вкуса».
«Алмазный мой венец»
Ему стукнуло восемьдесят.
«Мы, группа сотрудников и членов редколлегии журнала «Юность», навестили Катаева в Переделкине, — вспоминал Розов. — Один из гостей произнес тост в честь награждения писателя орденом Дружбы народов. Орден этот учрежден был незадолго до этого, и Катаев ответил на поздравление: «Благодарю вас, действительно очень приятно, этот орден еще не у всех есть»».
В 1978 году в шестом номере журнала «Новый мир» вышел «Алмазный мой венец», вызвавший огромный читательский интерес, сразу обросший шумом возмущения (и до сих пор окруженный восхищением).
«Что может быть прекраснее художественной свободы?» — спрашивал Катаев.
Он вспоминал об ушедших «бессмертных» современниках — живо, бесцеремонно, весело, через дикие сценки. Именно — дикие. При чтении вспыхивает мандельштамовский завет: «дикое мясо», по-катаевски переиначенный на «свежие фрукты»: «Это не роман. Роман — это компот. Я же предпочитаю есть фрукты свежими, прямо с дерева, разумеется, выплевывая косточки».
Артистически закрученная карусель литературных звезд. Книга-поэма, богатая образами и красками, но и книга-игра — может быть, поэтому она воспринимается так современно…
Героев прикрывали лиричные «ники»: Командор — Маяковский, будетлянин — Хлебников, королевич — Есенин, мулат — Пастернак, щелкунчик — Мандельштам, синеглазый — Булгаков, штабс-капитан — Зощенко, конармеец — Бабель, ключик — Олеша, колченогий — Нарбут… Между прочим, исследователи практически ни разу не поймали автора на явной неправде или преувеличениях.
В финале в некой «заресничной стране», как бы в парижском парке Монсо, повествователь обнаруживал своих друзей в виде «ярко-белых и не отбрасывающих теней скульптур» и, поняв, что остался один, вдруг сам начинал коченеть от «звездного мороза вечности»… Переставая отбрасывать тень. Как вампир.
Все произведение пронизано вампиризмом: они умерли, а я нет и теперь распоряжаюсь ими. «Они не могут ему ответить», — будто бы сказал со сцены Виктор Шкловский и заплакал. Кстати, чужие раскавыченные стихи в прозе и чужие строчки в названиях повестей и романов как принцип — чем не вампиризм?
«Чужую поэзию я воспринимаю как свою и делаю в ней поправки», — пояснял Катаев, воспроизводя с ошибками даже Пушкина и оправдывая себя тем, что нужно «пропускать все явления мира, в том числе и поэзию, через себя».
Такой мемуар смутил и задел многих.
Разгульная и одновременно трагическая независимость, свободное и ироничное обращение с «великими», самой смерти вопреки, демонстративная выборка зажигательных, с «перчиком» историй, местами явно претендующих на сенсационность, — все это вызвало обвинения в развязности, амикошонстве и даже подлости…
(Когда внучка, поступившая на журфак, принесла домой разговоры о том, что Валентин Петрович непочтителен с «классиками», он объяснил просто: «Послушай, вот твоя подружка Ленка, есть Дима, есть Ритка… Если бы я спросил тебя про них, что бы ты рассказала? Так вот, я про своих приятелей написал лишь самую малую толику того, что знаю…»)
Сложности возникли уже в журнале. Завотделом прозы «Нового мира» Диана Тевекелян (та самая, что в журнале «Москва» щепетильно редактировала так и не прошедший «Святой колодец») теперь просила главреда Сергея Наровчатова убрать «вольности и перехлесты».
Поэт-главред, к его чести, не уступил и, по свидетельству Тевекелян, сказал ей следующее: «Это вам не автобиография, не утомительные мемуары, где все сверено с нынешней конъюнктурой, все вроде бы ровно, правдиво, а на поверку вранье. Катаев никому оценок не выставляет, он так воспринимает этих людей, дофантазирует, конечно. Может и приукрашивает себя. Кому не хочется хоть немного подправить собственную жизнь? Он ничего вам не навязывает, пожалуйста, не соглашайтесь, кто вам не велит? А колдовская красота уходящей, уже призрачной жизни — у кого еще вы это прочтете? Это щемящее прощание, и неизбежность, и счастье от самой жизни. Он художник, глупо требовать от него какую-то документальность, достоверность. Он же не трактат пишет, не научное биографическое исследование. Он же Катаев, черт побери!»
Тевекелян вспоминала, что «даже на крайность пошла» и в одном месте настояла на изъятии слов — «показалось, что Катаев зло иронизирует над метафоричностью раннего Пастернака». Она снова и снова «пыталась склонить Валентина Петровича» — снять фразу, сделав выбор между «долгом и красотой» (долгом, естественно, в ее понимании): «Катаев в гневе махнул рукой, буркнул «снимайте»… Сняла».
Рецензенты встретили «Алмазный венец» и похвалами (в целом бледными), и ругательствами (энергичными).
«Зависть и ревность, — говорит о реакции «передовых кругов» критик Владимир Новиков. — Тогда в приличном обществе выразить симпатию Катаеву стало совершенно недопустимо».
««Алмазный мой венец» вызвал, мягко говоря, недовольство прогрессивной интеллигенции», — констатировал Анатолий Гладилин.
Удивительно, с какой страстью не могли простить Катаеву свободы именно те, кто претендовал на звание свободомыслящих…
Справедливости ради: опять доставалось «слева» и «справа».
Давид Самойлов делился с Лидией Чуковской (попутно «прикладывая» и повесть Трифонова «Старик»: «Уж очень плохо написано»): «Прочитал я его «Алмазный венец». Это набор низкопробных сплетен, зависти, цинизма, восторга перед славой и сладкой жизнью. А завернуто все в такие обертки, что закачаешься».
Петр Проскурин, писатель-почвенник, вопрошал с трибуны: как можно поднимать шум вокруг «ничтожных произведений, отшлифованных до алмазного блеска», когда надо всеми возвышается, как могучий снежный утес, фигура Шолохова…
Даже комплиментарный критик Вадим Баранов в «Литературной газете» (26 июля 1978 года) не мог не укорить автора в аполитичности: «Нарисованные им образы выиграли бы, если бы полнее отражали особенности идейной борьбы того времени, если бы в их индивидуальных голосах различимее слышался голос вдохновлявшей их эпохи».
В «Вопросах литературы» (1978, № 10) Катаева покусывал В. Кардин[152]: «Поддается ли узде катаевское воображение, для Катаева ли роль хроникера, Нестора-летописца?.. Шлюзы открыты. Ничто не сдерживает поток пестрых сведений… Чем-то все же неуместна эта забава, коробят прозвища… Картинки, подкрепляющие обиходные истины типа «слаб человек», «все люди, все человеки», портреты писателей «в туфлях и в халате», чаще всего потакают обывательским вкусам».
В том же 1978-м в «Вечерней Одессе» сатирик Семен Лившин отозвался пародией «Алмазный мой кроссворд»: «Берег. Море. «Белеет парус одинокий…». Сейчас уже трудно припомнить, кто из нас придумал эту фразу — я или дуэлянт. Да и стоит ли? Ведь позднее один из нас дописал к ней целую повесть».
Другую (надо сказать — презабавнейшую) пародию «Мовизма осень золотая» в журнале «Литературное обозрение» за подписью-псевдонимом «В. Тропов» и одновременно в самиздатовском ленинградском журнале «Сумма» под своим именем выпустил Владимир Лакшин с действующими лицами «кучерявым» (Пушкиным), «гусариком» (Лермонтовым), «бородачом» (Толстым) и Экспеаром (Шекспиром). «Душная, словно ресторанная портьера, ночь спустилась над Мыльниковым переулком… Гусарик, глядя поверх собеседника презрительным взглядом, впервые прочитал свои звонкие, немного фельетонные, ставшие потом известными строфы: «дух изгнанья летел над грешною землей, и лучших дней воспоминанья и снова бой. Полтавский бой!» Цитирую по памяти, не сверяя с книгой, — так эти стихи запомнились мне, так они, по правде говоря, лучше звучат и больше напоминают людей, которых я забываю». Или оттуда же: «С бородачом я сблизился случайно. Меня болтало. Меня болтало на площадке последнего вагона подмосковной грязно-зеленой электрички, когда я увидел на краю заплеванного шелухой перрона старика в парусиновой толстовке с давно не чесанной сизой бородой и в лаптях на босу ногу… Я понял, что старик, кончавший тогда последний том «Войны и мира», хочет на попутных добраться в златокупольную Москву… Когда бородач рассуждал о вечности, ковыряя вилкой рисовую котлетку, в нем самом сквозило что-то неуловимо провинциальное».
- Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции - Тамара Катаева - Биографии и Мемуары
- Молли и я. Невероятная история о втором шансе, или Как собака и ее хозяин стали настоящим детективным дуэтом - Бутчер Колин - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Алмазный мой венец - Валентин Катаев - Биографии и Мемуары
- Записки о войне - Валентин Петрович Катаев - Биографии и Мемуары / О войне / Публицистика