меня вырвался тот же сакраментальный вопрос: «За что?» Обезумевшая Сенина мать кричала: «Сыночек мой! Сыночек! Иди скорее домой!» На квартиру из управления лагеря прибежали за мной:
– Вас просят зайти к Шустову. Сейчас же, если можно.
Бывшие зэки, освободившиеся в сорок седьмом, обступили меня со всех сторон. Пытаясь уцепиться за какое-то логическое звено, разрывали на части:
– Вы с ним ездили на гастроли. Может, он совершал какие-нибудь махинации с билетами?
– Да что вы! Нет!
– Может, говорил то, что не следует?
– Никогда ничего не говорил.
– Припомните! Может, что-то замечали сами?
Я ничем не могла утешить переполошившихся, взбудораженных арестом Сени людей. Лица у всех были серые, вытянувшиеся. Спрашивали друг у друга:
– Понимаешь что-нибудь?
– А что тут понимать? – тяжело и весомо произнёс наконец кто-то. – Начался второй тридцать седьмой! И начали его с евреев.
«При чём тут евреи?» – не удивившись тому, что «начался второй тридцать седьмой», подумала я.
Фира добилась свидания с братом. Я пошла с ней, захватив для Сени свою бывшую лагерную телогрейку. Сенины объяснения подтвердили то, что могло именоваться только сатанинским психозом власти.
– Обвинений новых никаких, – сказал он. – Всё те же, что были при первом аресте. Увозят для допросов в Сыктывкар. Из другой камеры получил записку от Толубенко. Пишет, что новых обвинений тоже не предъявили. Сказали: вышлют в Сибирь на пожизненное поселение.
Обвинения те же. Новых не предъявляют! Отсидевших по приговору десять лет арестовывают вторично – и опять «ни за что»?! Таких, кто отказался бы в это поверить, не нашлось. Опыт учил: «Так было, так есть и будет». В Сыктывкаре арестовали Миру Гальперн. Следом за ней – её мужа Алексея Линкевича. В Курске отыскали и вторично арестовали Тамару Цулукидзе. Страх ареста и ссылки снова повис над нами на все двадцать четыре часа в сутки. Заготовляли сухари. Ждали.
Нет, то был не тридцать седьмой год! Шёл пятидесятый! Было чуть тише. Добивали недобитых, уже не таких в расцвете сил, какими были в тридцать седьмом. Обирали обобранных. И люди, как в той притче о податях, – не плакали. Смеялись. Во всяком случае, пытались.
– О-ля-ля! На сегодня мы, кажется, живы! – приговаривала приятельница-француженка каждый вечер.
Остроумный Лев Фруг шутил:
– Гадаете, по какому принципу забирают, голубчики? Без оных! Давайте-ка лучше купим сами билет до Красноярска. Заявимся к властям: вот, мол, прибыли! И столыпинский не понадобится!
* * *
Из усть-куломского театра вернулись уволенные оттуда Хелла Фришер и китаец Шань. Шань чудом устроился в Сыктывкарский театр кукол. Румын Тарно, занимавший должность фармацевта при железнодорожной поликлинике на станции Микунь, устроил в амбулаторию сестрой-хозяйкой Хеллу. Оба стали усиленно хлопотать о месте для меня. И «интернациональные» связи выручили. Меня вызвали на переговоры, вызвали как раз в тот момент, когда Колюшку наконец положили в цолповский стационар.
Станция, где находилась поликлиника, отстояла от Княжпогоста на сто километров. Уезжать в момент, когда Коля так остро нуждался в помощи, казалось немыслимым. Но поддерживать его при туберкулёзе желёз надо было хотя бы усиленным питанием. Для этого требовался заработок. В Микуни же главврач пообещал взять меня санитаркой:
– Оклад триста рублей. Жилья нет. И не обещаю. Через пару месяцев смогу вас перевести на должность медстатистика.
Я согласилась. Хеллу приютили супруги Шпаковы. В двухкомнатной квартире большую комнату занимали они, маленькую – геолог. Хелла спала в кухне на полу слева. Мне положили матрац на полу справа. Теперь Колюшка мог за меня не волноваться. Я писала ему: «Работаю. Живу в тепле и уюте. Со мной всё устроилось. Главная забота у нас одна: твоё здоровье! И ещё раз оно! Я и лекарства тебе здесь смогу доставать, какие понадобятся!»
В самом деле, добрый аптекарь Тарно обещал выписывать всё, что будет нужно. Как работник железнодорожной поликлиники, я получила бесплатный проездной билет до Княжпогоста. Накануне выходного дня мчалась туда. Ночевала у Клавы. Искала встреч с кем-либо из зоны, чтобы передать в лазарет еду, разузнать о Колюшкином здоровье. Я укоряла его за то, что он не ответил матери. Колюшка обещал, но… опять оттягивал. И вдруг, как смерч, – письмо правды. Я читала, но не верила написанному:
«Мне очень плохо, Том! Я не могу тебе не сказать этого. Жалко, что ты уже сообщила маме о моём существовании. Может, и не надо было тревожить затянувшиеся раны. Какая ей, уже старенькой, больной и одинокой, польза от меня? Вот человек, поистине проживший жизнь в беспросветной бедности и ежедневном горе. Моя родная, прости за это письмо. Я долго не находил в себе сил написать его. Но всё несу к тебе. Мне очень тяжело. И не только сегодня, но и вчера, позавчера. Опухоли остались… появилась температура».
В Княжпогосте я разыскала адрес лагерного врача. Незнакомая женщина-врач приняла меня враждебно. Я просила сделать для Колюшки и положенное и невозможное, посоветовать, какие нужны лекарства: «Ему только тридцать два года! Он талантлив! Добр! Красив! Прошёл войну. Наша любовь победила лагерь. Я нашла его мать. После десяти лет мать обрела сына. Его необходимо поставить на ноги. Умоляю вас…» Постепенно она оттаяла.
– У него туберкулёз желёз. Неприятно. Но… ничего. Могу отправить его на туберкулёзную колонну.
– Нет. Этого недостаточно. Нужен консилиум, – смелела я.
Мне казалось, что я сумею уговорить княжпогостских медицинских «светил» посмотреть Колюшку.
– Разрешите! Я сама их упрошу! Согласитесь только допустить их для консилиума! Не обижайтесь!
– Хорошо, – сдалась она. – Всё равно они только подтвердят мой диагноз. Но в зону пройти им будет непросто.
Это я понимала. Но там, за забором, изнемогал Коля. Если он написал «мне очень плохо», значит ему было невыносимо худо. Из «светил» я знала лично только доктора Перельмана. Были ещё два знаменитых врача: Ланда и Абрахам. С ними я знакома не была. Ланда, в прошлом известный профессор, выйдя из лагеря, жил в общежитии-развалюхе, где обитал и Симон. Вечерами они играли в шахматы. Симон помог его уговорить. Упросить доктора Абрахама помогли другие знакомые. Третий отдел СЖДЛ не давал согласия показать заключённого пациента вольным врачам. Уговорили сами врачи: «Редкий случай! Сделайте исключение!» Посмотрев Колю, врачи потребовали повторить все анализы. Почувствовав, что он не брошен на произвол судьбы, Колюшка оживился. Письма стали более уверенными: «Лучше! Боли отступили. Только температура ещё держится. Мне лучше!..» Опухоли… температура… И… боли?
Я вспомнила, как Колюшка забыл на сцене текст «Макара Чудры». Вспомнила и одно его признание. Он никогда не рассказывал про немецкие концлагеря. Только однажды вскользь обронил: «…нас там облучали…»
Врачи отвечали на мои вопросы скупо:
– Подождите. Сделали посев. Недели через две станет всё ясно.
Вопреки чутью и