преодолевать всякие и всяческие препятствия. Надо и Вам найти эти силы…
У нас на реке много белых лилий. Когда я их вижу, то вспоминаю Вас и Колю. Ваш Алексей».
«Дорогая Тамарочка! Это ужасно, родная. Боже мой! Зачем должен был уйти Коля так далеко и безвозвратно? Кому это нужно было? Но ты должна смириться, милая девочка, родная Томочка, с мыслью, что для Коли теперь ничего не нужно. Как много на твою долю пришлось переживаний и слёз! Я понимаю тебя, как никто, любимая. Но постепенно, с годами горечь утраты любимого будет зарастать. А жить ведь нужно, ты ещё молода и когда-нибудь будешь радоваться красавцем Юрочкой. Всё же ты будешь с ним вместе, пусть не сегодня, не завтра, но в будущем… Жаль тебя, одинокую страдалицу, жаль Николаюшкину молодую жизнь, так рано оборвавшуюся. Как он, бедняжка, хотел семью, детей.
Очень хорошо, что ты похоронила его по-человечески. Приезжай ко мне. Целую, целую. Оля».
«Дорогая, родная моя Томочка! Хотелось бы обнять тебя крепко, прижать к себе и поплакать вместе с тобой. Слов нет. Да и разве есть такие, которые могли бы выразить весь этот ужас? Все слова пусты и бесцветны, даже оскорбительны рядом с тем глубоким горем, которое ты несёшь в себе!.. Твоя Таня Мироненко».
«О моя родная! Как успокоить, залечить твою боль? Ведь Колина смерть – это что-то ужасное, больное. Это подействовало не только на нас, но на всех девушек сельхозколонны. Все сильно переживают и жалеют Колю. Все его знали по сцене и любили. И кто же мог Колю не знать? Разве можно забыть его басни? А ваш отрывок из „Баядеры“? Надолго всё это останется в памяти. Жаль, что его талант не успел подышать вольным воздухом и остался в закрытом мире… Твоя Вика».
«Твоя Лёля», «Ваша Ревекка», «твоя Мира», Катя, Агата, Вика, Алексей… Писали едва овладевшие русским языком литовские и латышские девочки – друзья. Семнадцатилетняя литовка Броня, сердечно откликнувшаяся на беду, через пару лет не выдержала своей и повесилась. Приходили письма от совсем незнакомых людей.
Дарья Васильевна долго писала мне. Потом писем не стало. На мои – никто не отзывался.
Хелла заставала меня на кладбище. Приходила с вилкой и банкой консервов:
– Поешь! Или я лягу тут и умру. Моя Томика, ты ведь не хочешь этого? А я – запросто. Мой сын, моя сестра в другой стране. И я никогда их не увижу. Мой муж расстрелян. И виновата в этом я. Как жить будем, Томика? Надо ли?
Неподдельность участия удержала, помогла остаться жить.
Глава двенадцатая
Штат микуньской железнодорожной поликлиники, в которой мы с Хеллой работали, наполовину состоял из выпускников ленинградских медицинских вузов. От Ленинграда до Коми АССР езды было чуть более суток. А бронь на ленинградскую площадь давалась. Поэтому при распределении молодые врачи охотно соглашались ехать в Коми. Чтобы иметь полный комплект документов для суда и взять сына, мне нужны были хотя бы девять метров площади и прописка.
– Не вам же, бывшим заключённым, я буду выделять жильё, когда мне надо расселять ленинградских специалистов, – отвечала на наши с Хеллой просьбы начальник лечебного отделения Денисенко. – Фонды ограничены.
Да, фонды были малы. Но от того, сумею я добыть жильё или нет, зависела жизнь. Из мизерного заработка выкроить хоть что-то на оплату частной комнаты было попросту невозможно. В то время мы с Хеллой получали по тридцать два рубля. В поисках выхода я добилась разрешения на работу по совместительству в должности лаборантки. Прибавилось ещё тридцать два рубля. Рабочий паровозного депо, недавно построивший дом, искал квартирантку. Жил он с женой и пятилетней дочкой. Я въехала в пустую квадратную комнату с двумя выходившими прямо в лес окнами. Сбила из досок топчан, установила его на два кругляша. Бывалый чемодан привычно обратила в стол. И впервые за много лет закрыла за собой дверь.
Даже недобрая жуть шумевших за окном елей не показалась тогда враждебной: «Здесь поставлю кроватку Юрика. Сумею постепенно купить и бельё, и посуду. Все начинают с нуля». Однако, узнав, что я из «бывших», хозяева стали выказывать мне всяческое недоброжелательство. На попытки завоевать их расположение не отзывались. А я прилагала к тому немалые старания.
– Давайте я помогу вам распилить дрова, – и бралась за другой конец пилы.
– Я наношу воды в бочку! – предупредительно спешила я взять вёдра.
Пилила. Носила. Но молодым, здоровым хозяевам часто плакавшая жиличка без имущества пришлась «поперёк нутра».
– Что это вы всё тут пишете? – спросила меня как-то хозяйка.
– Письма.
– Столько? Так вроде не бывает. Что-то другое, наверно?
Раздражение хозяев нарастало. И очень быстро всё разрешилось. Рано утром ко мне в комнату зашла их пятилетняя девочка.
– Иди ко мне, Катенька, давай с тобой нарисуем наш дом и белку.
Держа палец во рту, девочка пристально глядела на меня:
– Убирайся от нас! Ты – нищая. А нам голо-во-дранки не нужны!
– Съезжайте от нас. Нам комната нужна. Родственники приезжают, – подвели вечером черту взрослые.
Так я снова вернулась к Шпаковым на кухню, где с благодарностью за место на полу продолжала обитать Хелла. Повсеместно, на службе и в быту, естественное стремление сравняться с окружающими разбивалось вдребезги о добротно сработанное клеймо: «лагерник», «бывший». Некоторые из сослуживцев откровенно сторонились нас с Хеллой. Мало кто из молодых врачей решался завязывать с нами дружеские отношения.
Особенно близко мы сошлись в ту пору с детским врачом Ритой Дубинкер. Высокая, с чёрными блестящими глазами, она была отважной и жизнелюбивой. Но вот, заметив, что Рита не разговаривает с такой же, как она, молоденькой выпускницей, врачом-окулистом Калининой, я спросила:
– Поссорились? Из-за чего?
– Из-за вас, – после некоторого колебания ответила Рита.
– Что так?..
Те, кто сочувствовал мне, говорили: раз освободилась – значит теперь «как все». Но у доктора Калининой родной брат служил в архангельском НКВД. Она была подкованнее прочих и в подобных вопросах разбиралась лучше. «Она – как все? – И Калинина поводила указательным пальчиком слева направо. – Никогда не будет – как все! Навсегда останется чужой! Пятна этого ей не смыть! И никогда она полноправной в нашей жизни не будет». Зловещее пророчество произвело впечатление на «небывших». Испугал и тон. Мысленно они отгородились от нас частоколами не ниже лагерных. В быту это называли «неопубликованной гражданской войной».
* * *
Всё, что касалось сына, продолжало быть не мыслью, не тоской, а изныванием. Принудить начальницу лечобъединения дать мне жильё я власти не имела. Искать другое место службы не решалась. Без разбору бралась за любые