Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заверив советских коммунистов в том, что, обратившись к Ленину, нынешнее советское руководство по-прежнему рассматривает международные отношения с классовой точки зрения, Горбачев тут же сказал, что в Кремле пришли к „выводу о приоритете общечеловеческих ценностей... нравственных ценностей, которые на протяжении столетий вырабатывались народами”. Это было откровенным признанием провала выработанной коммунистами новой морали, которую они на протяжении десятилетий вдалбливали в головы людей. Но словно торопясь опровергнуть только что сказанное, Горбачев принимается доказывать, что „мы были первыми во многих демократических начинаниях XX века”, „что именно в нашей стране родилась власть трудящихся”. Он не смущаясь провозглашает, что „на фундаменте октябрьской революции в нашей стране было построено внушительное здание гарантированных прав гражданина во многих областях”. Но почему же тогда, имея такие гарантированные права и располагая полнотой власти в стране, трудящиеся миллионами ссылались в лагеря и расстреливались этой самой „им принадлежащей” властью? Или это было осуществлено по их просьбе, в интересах их собственного государства и светлого будущего? Такое заявление генсека вызывало, по меньшей мере, недоумение, тем более, что сам он в том же докладе заявил, что „существующая политическая система оказалась неспособной предохранить нас от застойных явлений”.
И от ленинского, и от сталинского террора, и от хрущевского произвола, и андроповского чекизма и черненковской глупости тоже!
Из сказанного генсеком можно было сделать вывод, что, хотя он много говорил о человеческом факторе, главная его забота — придать социализму, в первую очередь, не человеческое, а современное лицо. Но он по-прежнему верил в „неисчерпанный потенциал социализма”. Заверив делегатов в том, что происходящие преобразования ни больше ни меньше как революционные, он озадачил их при этом вопросом, а стали ли они „необратимыми”?
— Этого пока не произошло, — ответил он сам на свой вопрос.
В общем, загадав своим докладом массу загадок, Горбачев предоставил 4991 делегату, прибывшему в Москву на XIX партконференцию, прежде всего найти ответ на один из вечных российских вопросов: что делать?
Очевидно было, что все усилия за три с лишним года перестройки заставить экономику работать, ни к каким ощутимым результатам не привели. Кнут стал более неэффективным. Требовались радикальные политические реформы. Готов ли был Горбачев провести их и готова ли была поддержать его в этом партия?
Но прежде чем ответить на эти вопросы, партии предстояло выяснить, какова ее роль в нынешней ситуации. Способна ли она управлять страной?
На сей раз, а не так, как это было в прошлом, желающие выступить, заранее подавали записки в президиум. Таких записок набралось около трехсот. Слово получили семьдесят делегатов. Речи многих из них отличались смелостью и откровенностью и произвели неизгладимое впечатление на советских граждан, следивших за ходом партконференции по телевидению, осуществлявшему прямую трансляцию из зала заседаний.
— Где перестройка? — спрашивал делегат В. Ярин. — Магазины по-прежнему пусты.
— Мы молчали о том, что по уровню детской смертности находились на пятидесятом месте в мире, — признавался министр здравоохранения Е. Чазов, уже давно знавший о том, что детская смертность в стране растет.
— Нам столько раз доводилось ликовать или делать вид, что мы ликуем, когда дела шли плохо. А когда начинали идти лучше, — ликовать еще больше, боясь даже самим себе задать вопрос: какой высокой ценой оплачен тот или другой успех? — вспоминал о еще не забытом прошлом один из активных организаторов „всеобщего ликования” директор института США и Канады Г. Арбатов.
— За минувшие семнадцать лет план по розничному обороту не выполнялся ни разу, — с тревогой отмечал академик Абалкин. — Отставание от мирового уровня нарастает и принимает все более угрожающий характер.
Прозвучавшие на конференции признания должны были произвести ошеломляющее впечатление на западных поклонников советской утопии, видевших в гражданах коммунистических стран „подопытных кроликов” своих теоретических изысканий. Так, лауреат Нобелевской премии по экономике П.Самуэльсон после десятков миллионов погубленных коммунистическими экспериментами жизней и в 1985 году все еще никак не мог решить, стоили ли достигнутые в ходе этих экспериментов „экономические успехи” такой жертвы? Для него это все еще оставалось „наиболее сложной дилеммой человеческого общества”.
Другой экономист, никогда не живший при советской системе и поэтому, очевидно, никогда не теряющий оптимизма, гарвардский профессор Гэлбрейт всего за четыре года до конференции приходит к выводу, что советская экономика совершает „огромный материальный прогресс”, который очевиден в „устойчивом благополучии населения”.
Восьмого января 1988 года, выступая перед руководителями средств массовой информации, Горбачев об „устойчивом благополучии населения” умолчал. Но в доказательство успеха своей программы перестройки привел созданные в Советском Союзе компьютеры, выполняющие миллиард операций в секунду, что, конечно же, ни о каком отставании от мировых стандартов не свидетельствовало. А еще раньше в своей книге о перестройке он утверждал, что в ответ на отказ Запада предоставить Советскому Союзу новейшую технологию была разработана „Программа 100”. „В ней речь шла о 100 материалах. Эта программа нами выполнена меньше чем за три года. Мы уже самостоятельно обеспечиваем себя на 90% такими материалами. Так что в основном мы поставленную задачу решили”.
После речи Абалкина возникал вопрос, кому же верить? Кто лучше знает истинное положение дел в стране?
Обрисовав угрожающее состояние экономики, академик тем не менее утверждал, что „социализм... закономерный этап в развитии человечества”, из чего следовало: или созданное в СССР и есть тот закономерный социализм, или же это не социализм. Но поскольку он все-таки явление закономерное, то его еще предстоит создать, а иными словами — все надо начинать сначала. Академик подтверждал то же, что ранее сказал в своем докладе Горбачев, после перечисления всех бед поспешивший заверить делегатов в том, что в основном система правильная и отхода от социализма не будет.
Все это вносило ужасающую путаницу. Это убеждало, что принявший сахаровскую программу, „диссидент на троне”, как его назвал Зиновьев, от социалистической системы отказываться не собирался. Хотя он и говорил о демократии, но имел в виду не „буржуазную демократию”, не „либеральную демократию” американского типа, а „социалистическую демократию”, которая, как выяснялось из дальнейших разъяснений, ничего общего, кроме названия, не имела с западной. Его высказывания позволяли сделать вывод, что стремится он к некоему симбиозу демократических (в его интерпретации) и авторитарных методов, что намерен он произвести своеобразную прививку побегов демократии к командно-административной системе. Но это было противоестественным, и как лысенковские эксперименты в сталинские времена и эти горбачевские прививки демократии обречены были на неудачу. Шутники напоминали о тех, кто в прошлом пытался сидеть между двух стульев. Результат такой попытки был известен заранее.
К тому же отказ партии признать свою коллективную ответственность за кровавое прошлое и катастрофическое настоящее оставлял мало надежд на развитие демократии. Партия по-прежнему претендовала на монополию власти. Она отказывалась признать, что специально созданная и приспособленная для захвата власти, она оказалась совершенно не способной управлять. Несмотря на утверждения о том, что только партия полностью владеет марксистской „наукой” о переустройстве общества, годы ее правления убедительно свидетельствовали — править она способна только с помощью террора. Без него она как слепой без поводыря.
И тем не менее, с самого начала осуществления своей „революции сверху” Горбачев упрямо взывает к партии, на нее опирается, превозносит как единственную и даже революционную силу, способную вывести страну из тупика, партию, заведшую страну в тупик. Или он и в самом деле уверен, что тот, кто завел в тупик, знает, как из него выйти? Однако на четвертом году перестройки он сам с трибуны конференции во всеуслышание заявляет: „Экономика в тупике”.
Казалось бы, вывод ясен. Но выступивший после него тогдашний глава латвийской компартии Борис Пуго доказывает, что в стране нет другой силы, кроме партии, способной принять на себя полную ответственность за курс перестройки. И у большинства не нашлось смелости признать, что экономические реформы не удались потому, что не были проведены политические реформы, чему препятствует их партия. Большинство, несмотря на различия во мнениях, по-прежнему оставалось правоверными коммунистами, заботившимися кто в большей, кто в меньшей степени прежде всего не об интересах страны, а о сохранении власти своей партии. В их сознании интересы страны по-прежнему отождествлялись с интересами партии. Они еще не пришли к тому, что их надо разделить. А мысль о том, что интересы партии могут и вовсе не отвечать интересам народа, была от них так же далека, как и то „светлое будущее”, в которое они не так давно обещали привести страну.
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- New Year's story - Андрей Тихомиров - Историческая проза
- Пещера - Марк Алданов - Историческая проза