Ни христианская, ни исламская религии не являются в «Диване» односторонне определяющими, перед нами — некая смешанная «западно-восточная» вера в бога — поэт свободно изучает религию Востока и свободно выбирает все, что привлекает его.
В следующем четверостишии из «Талисманов» речь идет о ста именах (или ста ликах) Аллаха: бога возможно познать и восславить лишь в его бесчисленных превращениях и проявлениях. Бог есть полнота, красота и правда жизни. Здесь Гёте наконец обрел того бога, какому был привержен со времен юности. Бог этот — вселюбящий, хотя вначале в «Талисманах» строго возносится хвала богу справедливому: «Справедливый и всезрящий, / Правый суд над всем творящий, / В сотнях ликах явлен нам он. / Пой ему во славу «Амен!»» (1, 324). Важно, что образ Аллаха, на взгляд Гёте, можно было легче связать с непосредственной радостью жизни, чем образ христианского бога. Райские утехи ожидали борца за веру, наслаждение подтверждалось и украшалось присутствием гурий, подруг блаженных обитателей рая. Однако в исламском элементе «Дивана» отчетливо проступают также западные черты. Здесь нет фатализма магометанского толка — есть лишь самоотречение, порожденное раздумьями о смысле человеческих деяний. В этом и состоит своеобразие «Западно-восточного дивана» Гёте. Встреча с патриархальной атмосферой Востока, с радостной приверженностью земному бытию в стихах Хафиза, с любовью и вдохновляющим опьянением вином, осенена просветленной авторской позицией, сознанием своей причастности к жизни и в то же время — пребыванием над ней; готовностью и к самоотдаче и к отречению. Создается впечатление, будто здесь и христианство, и античность оставлены далеко позади и совершен полный поворот к иному, далекому и чуждому миру. Однако христианство и античность по-прежнему всего лишь элементы целого, наряду с другими, пусть даже восточный элемент и доминирует. Автор «Западно-восточного дивана» впитывает мудрость и опыт всюду, где они только ему открываются. В рассуждениях, притчах и афоризмах разнообразные элементы наиболее отчетливо сливаются воедино. Западно-восточное сообщество духа порождено здесь миропониманием старого Гёте. Но ум его неизменно осваивал все, что представлялось ему привлекательным. И религия огнепоклонников-парсов сосуществовала в его сознании с исламом мусульман. От созерцания природы и человеческой жизни одни пришли к выводу о покорности высшей воле, другие — к утверждению деятельной нравственности. Такую этику Гёте нашел в религии древних персов, о которых рассказал в разделе своих «Примечаний и исследований», озаглавленном «Древние персы». Их живое богопочитание, неизменно выражающееся в практических действиях, он назвал «нежной религией, основывающейся на вездесущности бога в его творениях чувственного мира». Набожность Гёте была созвучна этому созерцанию и почитанию бога во всех его бесчисленных превращениях и проявлениях его творения; готовности везде и всюду принимать все достойное поклонения; религиозности широкого спектра, не ограниченной рамками какого-либо определенного вероисповедания.
В одном из последних писем к Буассере от 23 марта 1831 года Гёте сам следующим образом определил свое отношение к религии: «На этой последней странице я наконец воспользуюсь поводом всерьез и в шутку закончить свое письмо удивительным сообщением.
Всякому человеку присуще религиозное чувство, и остаться с ним наедине, самостоятельно переработать его в своем сознании он не способен, поэтому он ищет, а не то и сам плодит прозелитов.
Последнее не в моем вкусе, но первое я проделал вполне добросовестно, но не нашел такого вероисповедания — от самого сотворения мира, — к которому я желал бы полностью присоединиться. И вот теперь, на склоне лет, я прослышал о некой секте гипсистариев, которые, оказавшись в тисках между язычниками, иудеями и христианами, заявили, что будут ценить, восхвалять и почитать все наилучшее, совершеннейшее, о чем только узнают, и поклоняться ему, поскольку это наилучшее непременно дело рук божества. Тут и пал мне из глубины темного века радостный свет, я понял, что всю жизнь только и стремился стать гипсистарием; но ведь и это не такое уж малое усилие: при ограниченности наших индивидуальных возможностей как еще обнаружить наипревосходнейшее?
Давайте же по крайней мере не позволим никому превзойти нас в дружбе». (Последние слова поэт прибавил, очевидно, в утешение адресату — убежденному католику.)
О символическом языке
Начиная со стихотворений «Западно-восточного дивана», обычно причисляемых уже к поздней лирике Гёте, поэт выработал для себя поэтическую манеру, которая в значительной мере может быть охарактеризована как символический язык. (Разумеется, сказанное не относится к многочисленным стихотворениям «на случай», которые Гёте и в дальнейшем писал для конкретных лиц и по конкретным поводам.)
Его поэтическое видение обратилось в духовное созерцание, при котором все явления воспринимались как символы чего-то несравненно более высокого и важного. Взгляд, устремленный на символы, обнаруживал в отдельном явлении многообразные взаимосвязи обширного духовного мира и каждое из этих явлений рассматривал как часть великой всеобщности жизни, как отображение того, что принято называть божественным. В годы своего «классического» периода Гёте стремился вычленить и наглядно выявить в значительном объекте сокрытые в нем общие закономерности природы и искусства, с тем чтобы такой объект являл собой типическое, первозданное в своей области. Словом, надо было, чтобы в растении просматривалось прорастание; в таком явлении, как расставание, открывался его исходный смысл; а в скульптурной группе Лаокоона выступал на передний план трагизм ситуации: отец с двумя детьми в смертельной опасности.
Поэт отнюдь не утратил этого видения типического, общего — просто отныне все многообразие жизненных явлений воспринималось как совокупность знаков, где даже простейший факт обретал символический смысл и включался в важный духовный контекст. Всему этому способствовала тонкая игра намеков, когда существенна не логическая последовательность изложения, а свободная — по крайней мере внешне — ассоциация символически значительных образов и мотивов. Символический язык поздней гётевской лирики достигает особой интенсивности всякий раз, когда читателю сначала просто предлагается увиденная картинка природы, а затем без всякого перехода, без какого бы то ни было разъяснения проводимого сопоставления раскрывается его духовный смысл. С этим приемом мы встретились уже в стихотворении «Блаженное томление». А в цикле стихов «Китайско-немецкие времена года и дня» (1827) есть такие строчки:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});