Дело в том, что в нашей культуре умер тот заменитель альтернативного проекта, который раньше отсутствие этого проекта компенсировал. Я имею в виду смерть Должного, о чем говорил в своем докладе Андрей Пелипенко. Абстрактного утопического Должного, позволявшего обходиться без должного конкретного, без должного с маленькой буквы. Последний раз Должное, выступившее под именами Свободы, Демократии и Рынка, воодушевило людей в годы перестройки, но воодушевление сменилось разочарованием и раздражением, когда все эти замечательные идеалы воплотились в то, во что воплотились. Однако место Должного, в культуре освободившееся, остается ничем не заполненным. Замены ему в ней не рождается, спроса на конкретное должное не возникает, что проявляется в тотальной атомизации населения и, пользуясь термином нашего докладчика, в «кликовости» социума. Это и есть кризис, причем кризис именно упадка российского типа культуры, освободившейся от идеи абстрактного Должного при сохраняющейся невосприимчивости к идее должного конкретного. И прежде всего в том, что касается государственного устройства.
Игорь Яковенко: Продуктивная, по-моему, постановка проблемы.
Евгений Ясин: Да, что-то в этом есть…
Игорь Клямкин:
Нашей культуре, включая ее либеральный сегмент, свойственна институциональная беззаботность. В свое время известный монархист Лев Тихомиров писал о том, что слабость русского самодержавия обусловлена тем, что при его возникновении и последующей эволюции никто не думал о том, как оно должно быть устроено. Сменившие царей большевики шли к власти, думая только о ней и ее использовании ради достижения своих социально-экономических целей, а не об институциональном обеспечении воодушевлявшего их идеала советской формы государственности. В результате вместо обещавшегося «подлинного народовластия» утвердилась новая версия самодержавия с присущей ему властью персон, а не институтов. Потом тот же путь проделали позднесоветские «демократы» – им важно было привести к власти «своего» Ельцина, а не создать институты, позволяющие демократии быть демократией. Результат нам сегодня тоже хорошо известен. Абстрактное Должное всегда и неизбежно конкретизируется в персонифицированной властной монополии.
И что же мы видим сегодня на либеральном интеллектуальном фланге, когда очередной проект такой монополии стал жизненной реальностью? Мы видим два способа освобождения от этого проекта и один способ компромисса с ним. Что они собой представляют? Они представляют собой три разные реакции на смерть Должного при отсутствии собственного либерального проекта, альтернативного реализованному проекту постсоветской политической монополии.
Интеллектуалы, ориентированные на компромисс с ней (так называемые системные либералы), объясняют свой выбор тем, что необходимой им для осуществления собственного проекта степени свободы они лишены. Но они при этом не считают себя вправе бездействовать. Девиз «системных либералов»: лучше делать хоть что-то, чем не делать ничего, лучше «малые дела», чем никаких, лучше содействие постепенным изменениям в границах возможного, чем наивные детские мечтания о невозможном. Они выглядят в собственных глазах «реалистами», противостоящими бесплодному идеализму или, говоря иначе, тому самому абстрактному Должному, которое уже никого не вдохновляет. Однако и должное конкретное в его альтернативном системном измерении у них отсутствует.
Отсутствует оно и у тех властных персон, к которым «системные либералы» пытаются прислониться. Такое должное не может появиться у «прогрессивных» обитателей Кремля, открыто декларирующих свою приверженность идее сохранения политической монополии…
Наталья Тихонова: Разработка проектов в Кремле идет постоянно, но все они призваны ответить на вопрос, как бы что-то улучшить, не делясь властью.
Игорь Клямкин:
То есть, сохраняя монополию. И на этой своей территории власть не только готова к «диалогу», но и заинтересована в нем, так как он позволяет монополии создавать себе либеральный и демократический фасад, ничего в системе принципиально не меняя. И если «системные либералы» на это соглашаются, то это значит, что никакой «культурной революции» в их мышлении и поведении обнаружить нельзя, а можно обнаружить лишь приспосабливание к культурной инерции, после смерти Должного продолжающей затухать, но вызревание культурной альтернативы все еще способной блокировать.
Эта блокирующая сила парадоксальным образом дает о себе знать и в сознании тех либеральных интеллектуалов, которые от властной монополии критически дистанцируются и компромиссов с ней избегают. И в оценке их типа сознания я готов согласиться с Давыдовым: этому сознанию не достает критичности относительно качества собственной критичности. Но я не нахожу ничего такого и в романе Татьяны Толстой. Не вижу я в эволюции ее героев никаких симптомов «культурной революции», как не вижу их и в жизни. Упомянутые мной два способа освобождения от чужого проекта, присущие нашим несистемным либералам, альтернативы этому проекту, по-моему, в себе пока не несут.
Первый из этих способов, характерный в основном для интеллектуалов академического склада, предполагает установку на объективное изучение реальности «как она есть» и ее тенденций при отказе от любой идеологизации и политизации, от любых утопических целеполаганий насчет того, «как должно быть». В данном случае мы видим, как отмежевание от идеи абстрактного Должного, культурой изжитого, и от чужой проектности сопровождается принципиальным отторжением проектных целеполаганий как таковых. Но это означает неосознанное пребывание в пространстве нашей традиционной культуры, конкретной проектности всегда чуравшейся. Культурную эволюцию тут, конечно, рассмотреть можно (в советском обществознании граница между «как есть» и «как должно быть» была размыта), но – не культурную революцию, если понимать под ней интеллектуальный прорыв к новой проектности. То же самое можно сказать о входящем у нас в моду сценарном подходе, при котором проектированию должного противопоставляется не самодостаточное изучение того, «как есть», а описание разных вариантов того, «как может быть».
Второй способ освобождения от чужого проекта выглядит гораздо радикальнее. Это способ тотального обличения, распространяющегося не только на данный проект, но и на приспосабливающееся к нему население. Равно как и на всю интеллектуальную среду, включая либеральную, обвиняемую в явной или тайной приверженности «системному либерализму». И такое обвинение можно было бы обсуждать, если бы за ним просматривались хотя бы контуры проекта, альтернативного не только нынешнему раздвоенному «тандемному» официозу, но и либеральной – в том числе оппозиционной – беспроектности. Однако ничего подобного не обнаруживается и здесь.
В такого рода радикальном обличительстве я вижу продукт разложения культурной архаики, испытывающей фантомные боли после утраты тотального Должного и находящей компенсационную замену ему в тотальной Пустоте и тотальном Ничто. Это отрицание сущего не во имя чего-то иного, пусть и абстрактного, а во имя самого отрицания. Это бунт традиционного сознания, лишившегося идеального измерения, против постсоветской деградации. Субъективно он может идентифицировать себя с разными идеологическими традициями – почвенническими, социалистическими, либеральными, но в любом случае в нем нет ничего, кроме ностальгии по потерянному Должному, в которой идеологические различия смазываются, становятся содержательно неразличимыми. Показательно, что среди либералов в последнее время появились люди, сочетающие беспощадное обличение «Русской системы» во всех ее исторических вариациях с отторжением западных либеральных ценностей, для России и ее культуры якобы чужеродных. А что же вместо них?
Вместо них – «имманентные самой России формы либерализма и демократии». Что представляют собой эти особые формы (свободы, права, толерантности, разделения властей и т.п.) и чем они отличаются от западных, разумеется, не сообщается. От фантомных болей, вызванных утратой абстрактного
универсального Должного, устремленного в будущее, архаичное сознание пытается избавиться посредством
локализации этого Должного в самобытном прошлом и размывания идеологических границ до такой степени, что либерала уже не отличишь от почвенника, националиста или кремлевского пропагандиста. И не только в прошлом, но и в настоящем, являющем собой воплощение чужого для несистемных либералов путинского проекта. Ведь именно путинизм и является «имманентной самой России формой либерализма и демократии», отличной от западной, – подобно тому, как сталинизм был «имманентной самой России» формой марксистского социализма. Так умершее Должное, обратившись в Ничто, оказывается служанкой обличаемого сущего.