– Следствия не будет, – стремительно голубея, как бледное зимнее небо после рассвета, повторил Петя. – Я полиции скажу, что сам по неосторожности в себя попал. Штуцер-то мой…
– Так тебе в полиции и поверят! Сам себе плечо прострелил. Ха-ха! Там, небось, тоже не дураки сидят. Да и Илюшка при свидетелях признался, мне Мефодий сказал… А курок ты что ж, ногой, что ли, спускал? Ха-ха!
– Тогда скажу, что решил счеты с жизнью свести, от общей бессмысленности существования и отсутствия перспектив, – подумав, спокойно переиначил Петя. – Да сорвалось, а Илюшка меня раненого вытащил, геройство проявил. И получится, что его не судить, а наградить надо… А если ты, отец, будешь на меня давить, я то и сделаю, что сейчас сказал. Вот так… Решай сам.
– Петя! – ахнула Машенька прежде, чем до Гордеева дошел смысл сказанного сыном. – Что ж это такое-то?! Грех какой так тебе и думать!
Иван Парфенович еще потемнел лицом, опустился на стул. Стул жалобно скрипнул.
– И что ж там промеж вас с Ильей вышло?
– Не надо тебе знать, все одно не поймешь, – откликнулся Петя и закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен.
Решив, что настаивать – ниже его достоинства, взбешенный Гордеев удалился.
Машенька переводила тревожный взгляд потемневших глаз с одного дорогого ей человека на другого и явно решала: побежать вслед за отцом или остаться с братом. В конце концов решила остаться. Легко убедила себя, что Петя слаб душой, ранен и потому больше нуждается в поддержке. На самом же деле мучило обычное девичье любопытство: уж больно диким казалось все произошедшее. Выспросить Петю, узнать – вот задача.
Не найдя тетеньки, Машенька сама сказала кухарке, чтоб сготовили для Пети непостное, налила в графин клюквенного морса и в маленький серебряный стаканчик настойки. Вернулась в гостиную. Петя глядел блестящими, несонными глазами, постоянно мелко двигался на постели, кривился лицом.
– Вот тебе, выпей, ободрись, – сказала Машенька, протягивая настойку брату.
– Хитра, сестрица, – усмехнулся Петя и залпом выпил. – И стакан тебе, и мерка невелика… Но этим от меня не отделаешься…
– Петя, братец, – приступила к своему Машенька. – Неужто в тебя и правда Илья стрелял? Или другой кто? Не бойся, я никому не скажу…
– Любопытно, а? В щелочку за чужой жизнью? – Машенька сжала губы, вмиг сделавшись похожей на Марфу, отрицательно покачала головой. – Брось, сестра. Свою живи. Тебя вот Николка замуж позвал. Я знаю, он допрежь со мной советовался… Иди, мое тебе слово. Получи у отца благословение и иди. Счастья с ним, как в твоих романах, не случится, конечно, да ведь такого в жизни и нету. Станешь судьбу мотать, как все люди. Глядишь, ребеночка родишь… – Петя неожиданно скривился, в углах глаз блеснули мутные слезы. Он затряс головой, и побледневшая Машенька вдруг увидела, что брат совершенно пьян. По-видимому, такой внезапный и сильный эффект дали докторские снадобья в сочетании с небольшой дозой алкоголя. – А чего, Машка, можешь ты родить-то? А если нет, так завсегда можно сиротку какого усыновить, или уж Николашиного приблудыша… Чтоб не вовсе чужая кровь…
– Петя! Что ты такое говоришь! – в ужасе воскликнула Машенька.
Петя упрямо мотнул головой, наставил на сестру дрожащий палец.
– Ты, Машка, не думай… С радостью отдадут-то, лишь бы в достатке жил. Это тебе дико, ты за печкой у тетеньки да в церкви росла, а я-то знаю… За Выселками Неупокоенная лощина есть. Слыхала? То-то, что нет. Туда всех ненужных младенчиков и сносят. Кому кормить нечем, кому стыд, кому замуж охота, а уж у разбойников на Выселках и вовсе… Вольная жизнь… А приблудышей-то – в овраг, в овраг… Говорят, собаки дикие туда по ночам собираются, а после воют так жу-утко… Вот так… – Петя тоскливо завыл.
Маша сидела, замерев, прижав к щекам ладони и ни в силах сказать ни слова. Со двора ответили жалобным подскуливанием. Потом, сухо простучав когтями, шатаясь, словно тоже напилась допьяна, вбежала в дом дряхлая Пешка. Не обращая на Машеньку никакого внимания, подошла к дивану, с трудом вскинула передние ноги на грудь хозяину, синим вонючим языком облизала лицо.
– Ты, Пешка… Ты все знаешь… – с трудом сказал Петя. – Ты понимаешь меня, собака моя…
– Петя, родненький, – Машеньке, наконец, удалось заплакать. Сразу полегчало. – Что ж с тобой случилось-то? Я не понимаю ничего…
– Илья меня не дострелил, рука у него дрогнула, – Петя почти осмысленно взглянул на сестру. – Он охотник никакой, потому. По всем правилам должен был попасть и… насмерть! Насмерть! Чтоб дух вон!
– Но почему же? За что?!
– За то, что я… я, негодяй, обещал ему… но слово нарушил… Не сдержался… Порода у нас такая… Лицемеры, и все под себя, под себя… деньги, вещи, благодать Божью, все себе, себе – в закрома… Ты потом такая же будешь… Сначала думал, как мать наша, теперь вижу – не-ет… Железо ихнее в тебе, и добиваться, чего захочешь… Я хотел – вырваться. Не вышло. Не сумел. Таким же оказался, хапуном. Против крови не попрешь. Это как у Матвея. Матвея Александровича… Он нашел, смог… Помогай ему Господь! Молиться хочу! Слышишь меня?! Двадцать лет я Тебе от души не молился, а нынче молюсь: пусть им будет счастье! И ей, Элайдже! А мне ничего не надо… Я не смог!
– Чего ты не смог, Петя? Элайджа? – Машенька слушала. Лицо ее, как луг на ветреном закате, то покрывалось темными пятнами румянца, то бледнело бегучими полосами. Только глаза горели неугасимым огнем тревожного грешного любопытства.
– Элайджа – сестра Ильи. Старшая. Ее от всех прячут…
– Го-осподи! – Машенька вспомнила и все, как ей показалось, поняла.
Несколько раз при ней Златовратские (и еще кто-то?) упоминали, впрочем, совершенно без подробностей, эту давнюю и несомненно драматическую историю. Возникала она обычно в контексте обсуждения медицинских и прочих естественнонаучных вопросов, и Машеньку как-то не затрагивала совершенно. Если бы она знала, что Петя… Ну и что б она тогда сделала? Да ничего, по крайней мере, слушала бы внимательнее. А так… Что ж ей известно?
Старшая дочь четы трактирщиков родилась еще до их приезда в Егорьевск. С самого раннего детства она отставала в развитии и так и не оформилась окончательно во взрослую женщину, хотя нынче лет ей уж должно быть немало. Трактирщики о своем несчастии не распространяются, прячут слабоумную дочь от чужих взглядов и никому с ней видеться не дают. То ли стесняются ее убогости, то ли боятся чего… Но как же Петя?!.. И зачем ему? Нормальных, что ли, не сыскалось?
Все бывшее сочувствие к раненному, страдающему брату волной откатилось назад, спряталось где-то. Вернулась привычная не злоба даже, а тусклое раздражение, которое возникало давно уж всякий раз, когда брат, трезвый ли, пьяный, попадался ей на глаза. Почему он всегда такой опущенный, неопрятный, помятый, словно не раздевается на ночь и спит одетым? Почему вечно волочится за Николашей, смотрит ему в рот, говорит его словами? Почему, здоровый, неглупый, до тридцати лет не сумел себе сыскать ни дела по душе, ни иной зазнобы, кроме полоумной еврейки?!