говорят они, скрывая истинные чувства под удобной маской, – если б не Божий запрет, они бы ушли из жизни.
Та же резня сделала вдовой одну весьма высокопоставленную даму во цвете молодости, красоты и очарования. Над ней, только что овдовевшей, совершил насилие некий известный мне дворянин – и это привело ее в такое отчаяние и забвение себя, что, как полагали, помутившийся ум ее не оправится вовсе. Но протекло время – и она вошла во вкус жизни, к ней вернулись жизненные соки и свежесть, она позабыла о нанесенном оскорблении и заключила новый, весьма выгодный и приятный брачный союз.
А вот еще история в том же роде.
Дама, также овдовевшая в ночь на святого Варфоломея, была так напугана, что, завидя беднягу-католика, даже не замешанного в зверствах, бледнела и глядела на него с ужасом и ненавистью, как на воплощение чумы. Париж она объезжала за два лье, ни за что на свете не соглашаясь въехать в столицу: ни ее глаза, ни сердце не могли выдержать зрелища города-убийцы. Да что зрелища! Она даже слышать о нем не желала. Но по истечении двух лет все же решилась, не вылезая из возка, объехать вокруг королевского дворца, – но и речи быть не могло, чтобы ступить на улицу Юшетт, где убили ее мужа; она бы скорее бросилась со скалы наподобие змеи, каковая, по словам Плиния, скорее кинется на горящие угли, нежели под внушающую ей ужас тень ясеня. В ту пору брат короля, потом сделавшийся нашим государем, а ныне покойный, пошутил, что в своем страхе и растерянности она похожа на испуганную ловчую птицу; ее следовало бы поймать и посадить под колпак, как поступают с дикими птицами в таких случаях. Но прошло немного времени – и тот же брат короля поведал нам, что она сама дала согласие приручиться и премило склонила голову под колпачок без чьего бы то ни было принуждения. Что же дальше? Вот она уже колесит по Парижу вдоль и поперек, не блюдя никаких клятв; а затем однажды, возвратясь в столицу после восьмимесячной отлучки и явившись в Лувр на поклон к монарху, я вдруг вижу, как в залу вступает эта вдова – в богатейших одеяниях и украшениях, окруженная близкими и друзьями – и в присутствии короля, королевы и всего двора готовится обручиться и получить благословение от епископа Диньского, исповедника королевы Наваррской. Представьте мое изумление. Но еще более меня ошеломили слова дамы, ибо она, завидя меня, решила, что я намеренно подгадал объявиться к этому дню, чтобы послужить ей свидетелем на свадьбе (и надо сказать, что я стоял, уставившись на нее и не веря глазам), поскольку и ранее был ее верным слугой, а стало быть, годился и на роль ее защитника во мнении других. Она призналась, что готова была бы заплатить десять тысяч экю, чтобы я появился рядом с ней в такой день и сделался адвокатом ее совести.
Я знавал отменно благородную вдову-графиню из могущественного дома, которая поступила так же: будучи истовой и твердой гугеноткой, согласилась вступить в брак с весьма почтенным дворянином-католиком; к несчастью, моровая чума сразила ее и уложила в могилу до свершения обряда. Уже в горячке, погрузившись в мрачное состояние духа, она стенала: «Увы, надо же, чтобы в таком большом городе, преисполненном ученостью, не нашелся ни один доктор, который бы взялся меня вылечить! Пусть бы не скупился на траты: денег у меня много. Или, коль скоро суждено умереть, – так почему хотя бы не после замужества; тогда мой супруг успел бы узнать, как я его люблю и почитаю!» (А вот Софонисба говорила иное: она сожалела, что обручилась прежде, нежели выпила яд.) Так сетовала бедная графиня и произнесла немало подобных жалостливых слов, а потом повернулась на своем ложе лицом к стене и умерла. Сколь велика сила любви, если мысли о ней преследуют и перед самой переправой через Стикс и погружением в реку забвения! Ей так хотелось отведать еще раз плодов страсти, прежде нежели выйти из сада!
Рассказывали мне также об одной смертельно больной даме, которая, слыша, как ее родственники готовятся объявить войну некоему человеку, весьма преуспевшему в истреблении гугенотов, воскликнула, хохоча: «Вы все совершенные безумцы!» – и так, смеясь, умерла.
Но не только дамы-гугенотки способны совершать столь необычные поступки; известны мне и католички, не уступавшие им и выходившие замуж за гугенотов после того, как многажды предавали неслыханной хуле и проклятиям их самих и их вероучение. Перебирать таковых нет сил, ибо никогда не кончишь. Но, ведая о сем, вдовы должны вести себя благоразумнее и так буйно не безумствовать в первые дни своего несчастья, не метать громы и молнии, не лить потоки слез – чтобы потом разом смолкнуть и насмеяться над недавно принесенными клятвами; лучше меньше говорить, да больше делать. На то они, правда, могут ответить: «Для начала потребно явить миру решимость отомстить за убийство, чтобы негодяи испытали всю меру позора, ну а после что же с меня взять: я достаточно взывала к мести и совести, теперь очередь других, а меня пусть оставят в покое».
Прочитал я в одной маленькой испанской книжке, что Виттория Колонна, дочь того самого великого Фабрицио Колонны и жена несравненного знаменитого маркиза де Пескайре, потеряв мужа, впала в такое отчаяние, что ничьи утешения не могли смирить ее душевную боль. На все древние и новоизобретенные доводы она отвечала: «Чем вы можете меня утешить? Тем, что супруг мой мертв? Вы заблуждаетесь: он не умер, он еще жив и здравствует в моей душе. Все дни и ночи я чувствую, как он снова оживает и готов возродиться во мне». Не было бы слов прекраснее, если бы какое-то время спустя она не распростилась с ним, отправив в дальнейшее плавание по Ахеронту в одиночку, и не вышла замуж за аббата де Фарфа, ни в чем не схожего с великим Пескайре; не стану утверждать, что он уступает ему по древности и благородству рода, ибо происходит из доблестного семейства Орсини, которое не хуже дома д’Авалос; однако достоинства одного и другого мужа невозможно измерить на одних и тех же весах, ибо равного Пескайре не было тогда на свете; правда, и помянутый аббат явил немало доблести, хорошо и верно послужив под началом короля Франциска; но на его пути оказались лишь малые победы и поражения, в то время как блистательное военное поприще другого явлено всем; да и бранное искусство первого супруга, сызмальства приученного к походной