Этот Соколов явился в Коннопольский полк, уже несколько послужив в казачьем полку, ну а туда он свалился словно снег на голову. Ничего о себе рассказать не пожелал, служить хотел «товарищем», ну, и отличался от прочих волонтеров, которые записывались в армию во множестве, желая послужить во славу Отечества, только тем, что у него была прекрасная черкесская талия да еще был беззаветно храбр — пожалуй, даже безрассудно. Право слово, трудно было подозревать отвагу и выносливость в этом юнце, на которого женщины таращились во все глаза и причитали:
— Диво, что при такой чрезвычайной молодости родители отпустили вас скитаться по свету! Вам, верно, не более четырнадцати лет! Как мало походите вы на казака! Вы так белы, так тонки, так стройны, как девица!
При этом дамы хохотали, довольные своим остроумием, не подозревая, что у молоденького «товарища» сжимается от страха сердце. Чтобы избежать ненужной болтовни, он избегал общества и, казалось, привольно чувствовал себя только рядом со своим конем Алкидом. Это был совершенный зверюга, который, впрочем, слушался своего юного хозяина, как овечка.
Мастерство наездника Соколова внушало уважение. Да и выносливость его — тоже. Ему дали мундир, саблю, пику, такую тяжелую, что она казалась бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненным патронами. Все это было очень красиво, но тяжело для мальчишки с его черкесской талией, которую, чудилось, можно щелчком перешибить. Он был словно прикован к земле тяжестью сапог и огромных бряцающих шпор! Однако, ко всеобщему удивлению, Соколов скоро к ним привык и бегал так же легко и неутомимо, как иные бегают босиком; вот только недолюбливал на маневрах вертеть пикою вокруг головы: руки у него были еще слабоваты.
Соколов едва не до небес прыгал от радости, когда полк выступил за границу, где ожидались настоящие сражения. И тут уж показал себя во всей красе!
Полк ходил в атаку не весь, а поэскадронно, так Соколов бросался на поле боя с каждым эскадроном! Соколов уверял, что делает это не от излишней храбрости, а по незнанию, однако ему не поверили: слишком ярко горели его глаза восторгом. Грозный и величественный гул пушечных выстрелов, рев летящего ядра, скачущая конница, блестящие штыки пехоты, барабанный бой, твердый шаг и покойный вид, с каким пехотные русские полки шли на неприятеля, — все это наполняло его душу такими ощущениями, какие он просто не мог выразить словами.
В разгар боя Соколов вдруг увидел нескольких неприятельских драгун, которые сбили русского офицера выстрелом с лошади и принялись рубить его, лежащего. По счастью, кони их кружились и сабли не достигали цели. В ту же секунду Соколов понесся к ним, держа пику наперевес, — и был немало изумлен поспешностью, с которой неприятели бросились прочь.
Офицер оказался жив. Соколов уступил ему своего коня и отправил с подоспевшим казаком в его полк. И потом целый день проклинал собственное дурацкое благородство, потому что казак не привел ему коня, а словно сгинул вместе с ним. Кое-как отыскал Соколов Алкида и возблагодарил судьбу. Что он бы делал без этого бесценного, чудесного скакуна? К тому же это было последнее, что хоть как-то связывало его с домом…
Этого черкесского жеребца купил для себя отец Соколова — в ту пору оный «товарищ» еще звался Наденькой Дуровой и не помышлял о войне. А впрочем, Наденька помышляла, вот именно что помышляла — ведь воинская служба с раннего детства была ее заветной мечтой! И могло ли быть иначе, если воспитывали ее не мамки-няньки, а фланговый гусар Астахов, бывший ординарцем ее отца, ротмистра Дурова! Мать Наденьки, в юности редкостная красавица из богатой малороссийской семьи, бежала с Дуровым против воли отца, однако скоро убедилась, что рай с милым в шалаше — вещь довольно-таки унылая. Она была избалована, привыкла к полной воле, а тут надобно было сообразовывать все свои желания с бедностью, прихотями мужа, тяготами воинской походной жизни, а главное — с необходимостью рожать детей! Еще с появлением сына она кое-как смирилась бы, надеясь, что ее отец обрадуется внуку и простит неразумную дочь. Однако родился не мальчик, а девочка — и мать возненавидела ее за свое разочарование. Вдобавок девица уродилась крикливая, неспокойная. Все это так раздражало молодую мать, что однажды, на марше, донельзя утомившись и разозлившись, она просто-напросто выкинула орущую дочь из окна кареты!
Даже видавшие виды гусары закричали от ужаса, отец же Наденьки долго не мог прийти в себя и вздохнул свободнее, только когда окровавленное дитя открыло глаза и закричало. С тех пор он отнял дочь у взбалмошной матери и отдал на воспитание Астахову, определив таким образом ее судьбу.
Дядька по целым дням носил ее на руках, ходил с нею в эскадронную конюшню, сажал на лошадей, давал играть пистолетом, махал саблей, и Наденька хлопала в ладоши и хохотала при виде сыплющихся искр и блестящей стали; вечером Астахов приносил ее к музыкантам, игравшим перед зарею разные мелодии; она слушала и наконец засыпала. Один вид матери приводил девочку в ужас; впрочем, и мать смотрела с не меньшим ужасом на свою дочь, которую невозможно было усадить, к примеру, плести кружево, но которая с удовольствием бегала и скакала по горнице, крича во весь голос:
— Эскадрон! Направо заезжай! С места! Марш-марш!
Чудилось, Наденька, взрослея, нарочно убивает в себе все женские черты. Строго говоря, так оно и было, и виновна была только мать. «Может быть, я забыла бы наконец свои гусарские замашки и сделалась обыкновенной девицею, как все, если б мать моя не представляла в самом безотрадном виде участь женщины, — размышляла Наденька позднее. — Она говорила при мне в самых обидных выражениях о судьбе этого пола: женщина, по ее мнению, должна родиться, жить и умереть в рабстве; что вечная неволя, тягостная зависимость и всякого рода угнетение есть ее доля от колыбели до могилы; что она исполнена слабостей, лишена всех совершенств и не способна ни к чему; что, одним словом, женщина — самое несчастное, самое ничтожное и самое презренное творение в свете! Голова моя шла кругом от этого описания; я решилась, хотя бы это стоило мне жизни, отделиться от этого пола, находящегося, как я думала, под проклятием божиим».
Мать находила утешение в других своих детях: младшая дочь была девочка как девочка, сын — мальчик как мальчик, ну а Наденька любила только отца, старика Астахова да еще этого полудикого Алкида, к которому никто не смел подойти — даже конюхи его боялись. Она употребила все силы, чтобы приручить его к себе: давала ему сахар, хлеб, соль, брала тихонько овес у кучера и насыпала в ясли; гладила коня, ласкала. Говорила с ним, как будто он мог понимать, и наконец достигла того, что неприступный конь ходил за ней, как собачонка.