экспрессивные, остросюжетные и мелодичные, в мастерском чтении автора оставили у слушателей прекрасное впечатление. Совершенно исключительный успех имела поэма „Прииртышье“ о прииртышском казачестве, написанная в форме „казачьих запевок“».
Поэма «Прииртышье» в форме «казачьих запевок» — это несомненно «Песня о гибели казачьего войска».
В «Рабочем пути» Павел Васильев печатался и сам — там впервые опубликованы «Водник», «Поход», «Песня об убитом», «Урманная страна», «Незаметным подкрался вечер», «Вступление к поэме „Шаманья пляска“».
Тем более неожиданным может показаться появление в омской газете — уже после отъезда поэта в Москву — хлесткого и развязного фельетона, где Павел Васильев назывался «примазавшимся к советской литературе», а творчество его характеризовалось как «помесь бездари с кулацко-богемской идеологией».
Но дело в том, что омские журналисты только следовали по пути, проложенному их новосибирскими коллегами из «Настоящего». Там, в № 10 за 1929 год, был напечатан о Васильеве уже не фельетон, а просто «компрматериалы». В них из частных писем поэта извлекались пикантные детали («Я такой, брат, выкинул трюк — жуть зеленая. Взял мраморный умывальник и выкинул его в окно»), в них самому автору приписывались слова кулака из «Песни о гибели»: «Что за нова власть така, раздела и разула, еще живы пока в станицах есаулы», в них наконец подводился совершенно недвусмысленный итог, так и звавший к «оргвыводам»: «Краткая справка: Васильев — сын богатого казака из прииртышских станиц. Поэтому он так враждебно настроен к советской власти. Из его стихотворений смотрит лицо классового врага».
Огонь и дым были в росшей с каждым годом популярности Васильева, под конец его жизни она превратилась в шумную и двусмысленную славу. Кто же мог не почувствовать жар пламени его огромного таланта? Но за огнем стлался дым — серый, тягучий, липкий; складывался в очертанья фигуры хулигана, богемца.
Дым потянулся за Васильевым из Сибири в Москву, куда он переехал осенью двадцать девятого года.
МОСКВА
Те из юных и не очень юных завоевателей столичного Парнаса, кто не сумел устроиться у знакомых в черте города, в конце двадцатых годов обычно обосновывались в Кунцеве, которое было тогда пригородным дачным поселком.
Здесь разместились и вчерашние «сибогневцы». Было их так много, что район, где они снимали комнаты и углы, получил название «сибирской колонии». Тут поселился и Васильев, снявший комнатенку вдвоем с товарищем.
Жили весело и очень бедно. Когда старый друг впервые посетил жилище молодых писателей, даже он, человек привычный, изумился. Мебель в комнате была представлена одной деревянной кроватью, на голых досках которой небрежно лежали пиджаки поэтов.
— Где же вы пишете? — спросил старый друг.
— На подоконнике. По очереди.
— А спите?
— На кровати, разумеется.
— Чем же вы укрываетесь?
— А вот, — и Васильев жестом миллионера указал на дверь, снятую с петель и прислоненную к стене. — Очень удобно.
Дверь была фанерной. Фанера прогибается и может служить некоторым подобием одеяла.
Стихи у Васильева пошли в ход быстро, но платили ему как начинающему весьма скупо, и в поисках заработка он вместе с начинающим поэтом Игорем Строгановым однажды устроился даже в цирковое училище. Впрочем, стихотворцы сбежали после первой же стипендии. Васильев потом выдумал, что их на арене подгоняли шамберьером и заставляли прыгать сквозь огненное кольцо, как львов. Потом он попал в профсоюзную газету «Голос рыбака», которую немедленно переименовал в «Голос акулы». Редактор «Голоса акулы» питал слабость к поэзии, и Павлу удалось вскоре устроить в штат еще двух полуголодных сибирских лириков. В двадцать лет Васильев был опытным газетным волком, способным из-под земли достать нужную информацию и за час написать передовую на любую тему. Для рыбацкого профсоюзного органа такой сотрудник был неожиданным подарком судьбы, но товарищи его ничего нерифмованного писать не могли, и зарплата, которую они получали, была чистым меценатством, жертвой стихолюбивого редактора на алтарь поэзии. Но долго меценатствовать в газете невозможно, и благодать скоро кончилась. Остальные сотрудники, честно сидевшие то над обработкой писем, то на заседаниях в наркомате, роптали. Не хватало только организатора общественного мнения, и скоро он нашелся. В редакцию приняли опытную журналистику, только что уволенную из «Известий» за склоки. Присмотревшись и умело объединив силы оппозиции, она предъявила редактору ультиматум: «Или мы — или они». Меценат струсил, и два лирика были уволены. За ними ушел и Васильев. У него был свой кодекс чести: он мог возвести на приятеля черт знает какую напраслину, но спасаться одному было не в его правилах.
Неудача не обескуражила Павла. Он от души хохотал: «Съела все-таки баба!» Становиться журналистом он не собирался.
За время работы в «Голосе рыбака» Васильев съездил на Каспий, на путину (это отразилось в его стихах). Попав в родную казахскую степь, уже не смог удержаться и маханул от Каспия в совершенно сухопутную Актюбинскую область, где много ездил по аулам, был, в частности, на нескольких айтысах. Это тоже пригодилось ему в дальнейшем, в частности, во время работы над книгой «Песни киргиз-казахов».
В 30-м и 31-м годах его стихи печатались уже в десятках московских газет и журналов. Принимали их охотно, и автора выделили, но только как одного из талантливых начинающих. О шумной славе, которая пришла к поэту через два-три года, еще и помину не было. И это было вполне справедливо.
За эти два года Павел Васильев окончательно вырабатывает свой стиль. С подражательностью покончено. При всей своей огромной любви к Есенину Васильев теперь злится, когда его сравнивают с «князем песни русския». Он очень четко говорит об отличии своей художнической манеры от есенинской: «Есенин свои образы по ягодке собирал, а мне нужно, чтоб сразу — горсть». И действительно, его стихи уже в те годы предельно насыщены образами. Предельно насыщены, но не перенасыщены. Кажется, еще один образ — и произойдет кристаллизация, стихотворение превратится в схематическую иллюстрацию к учебнику стиховедения. Но чувство меры никогда не изменяло поэту, и его стихи всегда остаются живыми.
Уже в стихах этих лет краски ослепительно ярки, уже в них «земля одета в золото пустынь, в цветной костюм долин и плоскогорий». Уже в них Васильев умеет находить образы, потрясающие своей выразительнейшей неожиданностью. У коршуна, парящего над степью, — «заржавленные крылья». Синие тарантулы жалят птиц, «становясь от радости седыми». Каждый из этих неожиданных образов глубоко окрашен эмоционально, он безукоризненно работает на основную мысль стихотворения.
Наконец, в стихах этих лет мы впервые встречаемся с тем бешеным эмоциональным напором, с той отчаянной напряженностью чувства, с тем неукротимым поэтическим темпераментом, который является отличительной чертой творчества Павла Васильева.
Но по содержанию эти стихи ничем не