Миссионер Нижегородской епархии священник Владимир Орлов сообщает об одном событии из своей жизни, свидетельствующем о прозорливости иеромонаха Варнавы.
«Более 15 лет тому назад, когда я служил всенощную в монастырском соборе (отец Владимир был священником Иверского монастыря) вместе со старцем Варнавою, он мне сказал: „Вот, сынок, тот человек святой, который отслужит литургию, причастится и тут же в алтаре пред престолом Божиим помрет“. Я тогда не понял значения этих слов, а когда последовала блаженная кончина сего святого старца, именно когда он предал свою праведную душу в руце Божии, склонив к престолу свою голову и держа в руце крест Христов, я уразумел значение этих вышеизложенных его слов, коими он задолго предрекал свою кончину».
О прозорливости иеромонаха Варнавы говорят и два других случая, рассказанных тем же священником Владимиром Орловым. «Часто посещая Москву по должности миссионера, я нередко останавливался в квартире священника академика Павла Ивановича Дробова (в Грачах)[11]. Религиозный человек и мой задушевный друг, он не вполне признавал достоинства иеромонаха Варнавы. В минувшую Пасху (1907 г.) я был в Москве и вновь, по обычаю, посетил отца Павла. Он со слезами на глазах стал рассказывать мне о даре блаженного старца Варнавы предвидеть будущие события. Во время минувшей японской войны в его приходе „Никола в Грачах“ жило семейство запасного рядового солдата, которого назначили на вторичную службу в Маньчжурию. Жена его убивалась, день и ночь плакала о том, что ее кормильца возьмут на войну, убьют. Что она будет делать с кучей детей — семь человек?! И вот в такой беде пришла она однажды к отцу Павлу, прося сообщить ей, когда приедет отец Варнава в контору купца Ивана Федоровича Рубцова. В скором времени отцу Павлу пришлось быть свидетелем следующего разговора старца с этой женщиной. Услыхав, что иеромонах Варнава в конторе у Рубцовых, она с горькими слезами пришла к ним. Но, прежде чем от слез женщина могла сказать что-либо, отец Варнава обратился к ней: „Ну что, неразумная, плачешь! Твоего мужа не возьмут в солдаты. Но лучше бы тебе было, если бы его взяли, да на твое горе его не возьмут. А ты родишь сына, назови его Серафимом, он будет монах от чрева матери“. И, действительно, ее мужа в солдаты не взяли, а женщина, по словам отца Павла, родила младенца (скопца от чрева матери) величиной с двухгодовалого ребенка и без боли. Отец Павел его крестил и назвал Серафимом. А муж несчастной этой женщины стал пить, бросил жену и детей, много раз терзал их без милосердия, завел себе незаконную женщину, так что от горя его несчастная жена неоднократно покушалась на самоубийство».
А вот что произошло с одной знакомой отца Владимира — немолодой уже девушкой, имевшей чистое сердце, но несколько своеобразно веровавшей, хотя и остававшейся в тесном общении с Матерью Церковью, но не любившей ни монастырей, ни монахов. Татьяна Егоровна — так звали эту особу — жила в Москве, у храма Христа Спасителя. По профессии она была акушерка, имела очень хорошую практику в богатых московских домах, но вечно нуждалась, потому что на свой довольно значительный заработок она всегда смотрела как на достояние всех неимущих. «Под впечатлением моей встречи с батюшкой, — вспоминает отец Владимир, — я завел с Татьяной Егоровной речь и о нем и спросил, знает ли она его».
— Знаю, — был ответ, — не только знаю, но почитаю в нем Божиего угодника-прозорливца. Он разбил все мои мудрования о монастырях и о монашествующих и своим примером уверил, что и в наше время на нашей грешной земле еще есть святые. Вот что было со мною… Помните, какого шума в интеллигентном обществе наделала англичанка Кэт Марсден, устроившая в Сибири среди инородцев поселки зараженных проказой? Подняла она тогда на ноги всех, кто в России еще не утратил сердца; задела она за живое и мое сердчишко.
И вот задумала я бросить все и ехать в Сибирь к прокаженным. Завела я переписку по этому поводу с уездным начальством того края, о котором поведала Кэт Марсден; стала получать и ответы — словом, упорно готовилась принести себя в жертву ради любви Христовой. Дело мое налаживалось и уже дошло до того, что я собралась распродать свое большое имущество, забрать кое-что из своих пожитков и ехать в далекую Сибирь. Никому, решительно никому я не говорила ни о своем намерении, ни о своей переписке, все таила в себе и поверяла только одному Богу, пред Которым изливала всю свою душу, прося Его благословить мой предстоящий подвиг. Почти накануне моих окончательных тайных сборов я зашла к близким знакомым, чтобы проститься с ними, и здесь узнала, что они с минуты на минуту ждут отца Варнаву.
— Кто это? — спросила я.
— Да разве Вы не знаете иеромонаха Варнаву от Черниговской у Троице-Сергиевой Лавры?
Я слышала о нем кое-какие рассказы, но не придавала им значения: очень уж не любила тогда монахов. И мне было обидно, что вечер у близких для меня людей оказался испорченным. Решила посидеть немного для приличия и удалиться восвояси. Но, прежде чем я успела привести свое намерение в исполнение, в передней раздался звонок и в столовую, где мы сидели за чайным столом, вошел быстрой походкой старичок-монах с наперсным крестом на груди, сопровождаемый толпой домочадцев богатого дома моих знакомых. Я отошла в сторонку, чтобы не мешать излияниям чувств домохозяев, и, воспользовавшись некой суматохой, хотела ускользнуть незаметно. Но не утаилась я от отца Варнавы.
«А это у вас кто?» — спросил он хозяев, взглянув на меня. Меня представили. «Э, да какая ж ты у меня хорошая!» У меня шевельнулось в сердце враждебное чувство: и чего он вдруг вздумал передо мной заискивать? Не знает меня, в первый раз видит, а называет хорошей!.. Все это — монашеское ханжество и лицемерие!.. А батюшка не унимался, взял меня за голову да и говорит:
— Хорошая-то хорошая, да нехорошее думает! Пойдем-ка со мною в другую комнату да поговорим по секрету!
Я, полусознательно подчиняясь какой-то неведомой мне власти в голосе старца, смиренно пошла за ним в соседнюю гостиную. Старец затворил за собою дверь, сел на диван, усадил и меня. «Сядь ко мне поближе!» — сказал он ласково, но с тою же властью в голосе. Я подвинулась и села с ним рядом. Опять что-то гадкое и враждебное зашевелилось в моем сердце. Старец взял мою руку. Еще тяжелее стало у меня на сердце, еще неприязненнее.
— Скажи мне, дочка, что ты такое задумала в своей головушке? Иль тебе здесь дела нет? Иль ты здесь совсем бесполезна и никому не нужна? Зачем, родная, ты собралась туда ехать?
Я обомлела и вне себя, ничего не чувствуя, ничего не сознавая, тихо ответила старцу, как другу, как отцу или матери родной:
— Батюшка! Там подвиг, там страдание: некому утешить, некому прийти на помощь… Всеми забыты, всеми отвержены!.. Там гибнут люди, всем чужие, не нужные никому!..
— Так ли все это, дочка! А здесь, при том деле, на которое тебя привел Господь, разве нет страданий? Разве не нужно утешения, не могут разве и здесь гибнуть люди, которых тебе Господь пошлет по твоему пути? На кого ты этих-то бросишь, тебе известных? А для чего? Чтобы бежать неведомо куда, неведомо зачем, на дело, которому ты не обучалась, к людям, которых ты и языка-то не знаешь?.. На твой путь, на твой крест тебе даны силы; а будут ли они тебе даны на крест самоизвольный? Гордость это, дочка, а не подвиг: не хотим незаметного, малого да определенного Богом каждому по его силам, а хватаемся за большее, да не наше… Слушай, дочка, что я, грешный иеромонах Варнава, тебе скажу: нет тебе Божиего благословения, оставайся здесь, и здесь Господь благословит твой подвиг. А туда, если Богу нужно, пойдут другие, которых на то Господь призовет.
Я, как малый ребенок, рыдала на батюшкином плече, и легко, светло и радостно было на сердце. Всю душу обновил во мне старец. А он, благодатный, сидел около меня, гладил своею ручкой мою голову и только приговаривал:
— Так, так, дочка! Да благословит тебя Господь, да утешит, да успокоит. Так, моя родная!