Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В терроре есть правило. Если покушение почему-либо не удается – метальщик растерялся, или запал не сработал, или еще что, – второй раз исполнителя не поставят. Если террористы те же самые, что и в первый неудачный раз – жди провала.
– А Каляев?
– Каляев исключение.
Опыт, статистика, подпольный опыт говорят, что внутренне собраться на поступок такой жертвенности и силы можно только один раз. Судьба Марьи Михайловны Добролюбовой – самый известный пример из нашей подпольной, изустной хрестоматии.
– Вот таких мы брали в боевики, – и серебряноголовый, темнокожий Андреев резким движением показал на Степанова, сидевшего на нарах, обхватив колени руками. Степанов – молодой монтер электросетей МОГЭСа, молчаливый, незаметный, с неожиданным пламенем темно-голубых глаз. Молча получал миску, молча ел, молча принимал добавку, часами сидел на краю нар, обхватив колени руками, думая о чем-то своем. Никто в камере не знал, за что привлечен Степанов. Не знал даже общительный Александр Филиппович Рындич, историк.
В камере восемьдесят человек, а мест в ней двадцать пять. Железные койки, приращенные к стенам, покрыты деревянными щитами, крашенными серой краской, под цвет стен. Около параши, у двери – гора запасных щитов, на ночь будет застелен проход чуть не сплошь, оставляют только два отверстия, чтобы нырнуть вниз, под нары, – там тоже лежат щиты, и на них спят люди. Пространство под нарами называется «метро».
Напротив двери с глазком и «кормушкой» – огромное зарешеченное окно с железным «намордником». Дежурный комендант, принимая суточную смену, проверяет акустическим способом целость решетки – проводит по ней сверху вниз ключом – тем же, которым запираются камеры. Этот особенный звон, да еще грохот дверного замка, запираемого на два оборота на ночь и днем – на один оборот, да щелканье ключом по медной поясной пряжке – вот, значит, для чего нужны пряжки – предупредительный сигнал конвойного своим товарищам во время путешествий по бесконечным коридорам Бутырок, – вот три элемента симфонии «конкретной» тюремной музыки, которую запоминают на всю жизнь.
Жители «метро» сидят днем на краю нар, на чужих местах, ждут своего места. Днем на щитах лежит человек пятьдесят. Это те, кто дождался очереди спать и жить на настоящем месте. Кто пришел в камеру раньше других – занимает лучшее место. Лучшими считаются места у окна, самые дальние от двери. Иногда следствие шло быстро, и арестант не успевал добраться до окна, до струйки свежего воздуха. Зимой эта видимая полоска живого воздуха робко сползала по стеклам быстро куда-то вниз, а летом была тоже видимой – на границе с душным, потным зноем переполненной камеры. До этих блаженных мест добирались полгода: из «метро» к вонючей параше. От параши – «к звездам»!
В холодные зимы старожилы держались середины камеры, предпочитая тепло свету. Каждый день кого-то приводили, кого-то уводили. «Очередь» мест была не только развлечением. Нет, справедливость – самое главное на свете.
Человек тюрьмы впечатлителен. Колоссальная нервная энергия тратится в пустяки, в какой-нибудь спор о месте – до истерики, до драки. А мало ли тратится духовных и физических сил, изобретательности, догадки, риска, чтобы приобрести и сохранить какую-нибудь железку, огрызок карандаша, грифелек – вещи, запрещенные тюремными правилами – и тем более желаемые. Здесь проба личности, в этом пустяке.
Никто здесь мест не покупает, не нанимает за себя дежурить по уборке камеры. Это запрещено строжайше. Здесь нет богатых и бедных, нет генералов и солдат.
Никто не может самовольно занять место, которое освободилось. Этим распоряжается выборный староста. Его право – дать лучшее место новичку, если тот старик.
С каждым новичком староста говорит сам. Очень важно успокоить новичка, вселить в него душевную бодрость. Всегда можно отличить тех, кто переступает порог тюремной камеры не впервые. Такие – спокойней, взгляд их живее, тверже. Такие разглядывают своих новых соседей с явным интересом, зная, что общая камера ничем особенным не грозит. Такие сразу, с первых часов различают лица и людей. Тем же, кто пришел впервые, – нужно несколько дней, пока камера тюрьмы перестанет быть общеликой, враждебной, непонятной…
В начале февраля – а может быть, в конце января 1937 года дверь шестьдесят седьмой камеры отворилась, и на пороге встал человек, серебряноголовый, чернобровый и темноглазый, в расстегнутом зимнем пальто со старым каракулевым воротником. В руках человек держал холщовый мешочек, «торбочку», как говорят на Украине. Старик, шестидесяти лет. Староста указал новичку место – не в «метро», не к параше, а рядом со мной, в середине камеры.
Серебряноголовый человек поблагодарил старосту, оценив. Черные глаза молодо блестели. Человек разглядывал лица с жадностью, как будто долго сидел в одиночке и вдыхает полной грудью чистый воздух, наконец-то, общей камеры тюрьмы.
Ни страха, ни испуга, ни боли душевной. Истертый воротник пальто, помятый пиджачок доказывали, что хозяин знает, знал и раньше, что такое тюрьма, и арестован, конечно, дома.
– Вы – когда арестованы?
– Два часа назад. У себя дома.
– Вы – эсер?
Человек расхохотался. Зубы у него были белые, блестящие, но не протез ли это?
– Все стали физиономистами.
– Матушка-тюрьма!
– Да, эсер, и притом правый. Чудесно, что вы знаете эту разницу. Ваши однолетки не всегда подкованы в столь важном вопросе.
И добавил серьезно, глядя мне прямо в глаза немигающими, горящими своими черными глазами:
– Правый, правый. Настоящий. Я левых эсеров не понимаю. Отношусь с уважением к Спиридоновой, к Прошьяну, но все их действия… Моя фамилия – Андреев, Александр Георгиевич.
Александр Георгиевич приглядывался к соседям, давал им оценки, короткие, резкие, точные.
Суть репрессий не ускользнула от Андреева.
Мы всегда стирали вместе в бане, в знаменитой Бутырской бане, выстланной желтым кафелем, на котором ничего нельзя написать и ничего нельзя нацарапать. Но почтовым ящиком была дверь, обитая железом изнутри и деревянная снаружи. Дверь была изрезана всяческими сообщениями. Время от времени эти сообщения срубали, соскабливали, как стирают грифель на грифельной доске, набивали новые доски, и «почтовый ящик» снова работал на полный ход.
Баня была большим праздником. В Бутырской тюрьме все следственные стирают себе белье сами – это давняя традиция. «Услуг» на сей счет казенных не существует, и от домашних не принимают. «Обезличенного» лагерного белья тоже тут, конечно, не было. Сушили белье в камере. На мытье, на стирку нам отводили много времени. Никто не торопился.
В бане я рассмотрел фигуру Андреева – гибкую, темнокожую, совсем не старческую, – а ведь Александру Георгиевичу было за шестьдесят.
Мы не пропускали ни одной прогулки – можно было оставаться в камере, полежать, сказаться больным. Но и мой личный опыт, и опыт Александра Георгиевича говорили, что прогулки нельзя пропускать.
Каждый день Андреев ходил до обеда по камере взад-вперед – от окна до дверей. Чаще всего перед обедом.
– Это – старая привычка. Тысяча шагов в день – вот моя ежедневная норма. Тюремная порция. Два закона тюрьмы – поменьше лежать и поменьше есть. Арестант должен быть полуголодным, чтоб никакой тяжести на желудке не чувствовать.
– Александр Георгиевич, вы знали Савинкова?
– Да, знал. Я познакомился с ним за границей – на похоронах Гершуни.
Андрееву не надо было объяснять мне, кто такой Гершуни, – всех, кого он упоминал когда-либо, я знал по именам, представлял себе хорошо. И Андрееву это очень нравилось. Черные глаза его блестели, он оживлялся.
Эсеровская партия – партия трагической судьбы. Люди, которые за нее погибли. – и террористы, и пропагандисты – это были лучшие люди России, цвет русской интеллигенции, по своим нравственным качествам все эти люди, жертвовавшие и пожертвовавшие своими жизнями, были достойными преемниками героической «Народной воли», преемниками Желябова, Перовской, Михайлова, Кибальчича.
Эти люди перенесли огонь самых тяжелых репрессий – ведь жизнь террориста – полгода, по статистике Савинкова. Героически жили и героически умирали. Гершуни, Сазонов, Каляев, Спиридонова, Зильберберг – все эти личности не меньше, чем Фигнер или Морозов, Желябов или Перовская.
И в свержении самодержавия эсеровская партия сыграла великую роль. Но история не пошла по ее пути. И в этом была глубочайшая трагедия партии, ее людей.
Такие мысли приходили в голову часто.
Встреча с Андреевым укрепила меня в этих мыслях.
– Какой день вы считаете в своей жизни самым ярким?
– Мне даже и думать об ответе не надо – ответ давно готов. Этот день – 12 марта 1917 года. Перед войной меня судили в Ташкенте. По 102-й статье. Шесть лет каторги. Каторжная тюрьма – Псков, Владимир. 12 марта 1917 года я вышел на свободу. Сегодня 12 марта 1937 года, и я – в тюрьме!
- Колымские рассказы - Варлам Шаламов - Советская классическая проза
- Последний рейс на «Яке» - Яков Волчек - Советская классическая проза
- Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Неизвестные солдаты кн.3, 4 - Владимир Успенский - Советская классическая проза
- Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв - Морские приключения / О войне / Советская классическая проза