Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он летел с тремя пересадками, так получалось дешевле. Из-за этой экономии он оказался в Париже, вернее, в аэропорту Руасси, точнее — «Шарль де Голль». Народу было полно, стать негде, не то что присесть. Кузнецова прижали к потному человеку, читавшему французскую газету и перегнувшему ее первую страницу так, что перед глазами Кузнецова оказалась большая фотография каких-то развалин. Томясь тоской — до рейса оставалось еще больше часа, — Кузнецов склонил голову набок, чтобы рассмотреть фотографию получше. Смотри, сказал француз, смотри, еврей, это вашу синагогу взорвали, понял, а скоро мы вас всех отправим туда, куда не смог отправить этот немецкий идиот Гитлер. Кузнецов не знал по-французски ни единого слова, но понял все.
Донесся до него сладкий запах гари, услышал он собачий лай и лающий, совсем не французский говор, толкнули его в спину — шнель, юде, дезинфекцион, — но ему уже было не до этой чепухи, мало ли что может почудиться старому человеку, когда он томится тоской. Не одну тысячу лет, слава богу, прожил, чего только не наслышался…
В Шереметьеве было темно, очередь двигалась еле-еле. Кузнецов присел на корточки, положил листок на чемодан, принялся заполнять. Бланк был почему-то напечатан по-английски, Кузнецов стал писать тоже по-английски.
Destination…
«Какой же пункт моего назначения, — подумал Кузнецов, — какой пункт?»
«Пятый пункт, — подумал он, — пятый, вот какой».
Мимо него, держа наготове темно-красные книжечки с золотой двухголовой птицей, шли местные люди. Никто не проявлял ни малейшего интереса к сидевшему на корточках старику в очках со старомодно толстыми стеклами, с длинными седыми патлами вокруг большой неровной плеши, с неаккуратно расползшимся по лицу пористым носом… Кузнецов с трудом разогнул колени, выпрямился и тронул за рукав ближайшего в очереди.
— Простите, — сказал Кузнецов, — нельзя ли посмотреть ваш паспорт? Я никогда не видел нового русского паспорта. Если можно…
Мужчина средних лет, улыбнувшись, протянул документ. Все было написано по-новому, поперек. Добролюбов Иван Эдуардович, прочитал старик, 1969 года рождения, место рождения город Йошкар-Ола, паспорт действителен до 2007 года…
— А национальность, — спросил Кузнецов, — а национальность… национальность? Где написана национальность?
— Не пишут здесь национальность, — еще шире улыбнувшись, сказал Иван Добролюбов, — да и во внутренних теперь не пишут. У нас теперь одна национальность, батя, у всех. Ты ж ведь русский, отец? Давно уехал?
— Давно, — Кузнецов отдал паспорт и внимательно посмотрел в лицо собеседнику, — давно… Как вы сказали? Я русский?
— А какой же еще, — настроение у российского гражданина (и, между прочим, кипрского бизнесмена) Добролюбова после трехсот вискаря в самолете было прекрасное, веселое было настроение, и старик этот ему нравился. — Какой же еще, если не русский?! Ты, может, чечен?
— Нет, я не чечен, — Кузнецов все внимательнее всматривался в лицо этого мужчины средних лет и все более убеждался в том, что это не тот, нет, не тот мужчина средних лет, а просто мужчина средних лет, симпатичный и ясный, такой ясный, каких не встречал Кузнецов нигде. — Я, видите ли, еврей по матери…
— Да ни хрена мы здесь не видим, батя! — закричал Иван Эдуардович, будучи, как мы уже сказали, немного выпивши, но никто вокруг не обратил на его крик никакого внимания. — Тем более по матери. Некогда нам тут смотреть, кто еврей, а кто нет. Мы тут бабки рубим, отец, понял? У нас тут половина евреи, понял? Даже больше половины…
Тут он замолчал и задумался, видимо, о национальном составе российского бизнеса. Мысли эти занимали его меньше минуты, а результат размышлений он сообщил Кузнецову вполголоса, слегка даже приобняв батю за плечи.
— Я тебе так скажу, — сказал он, — если б у меня партнер еврей был, так я бы сейчас не на Кипре гребаном копейки сшибал, а жил бы здесь и в полном шоколаде… Эх, батя, какой у меня проект начинался! Выше только звезды, понял, круче только яйца… Короче, я до неба дом строил, понял? И все накрылось, а почему?
— Потому что нельзя выстроить дом до неба, — автоматически ответил Кузнецов. — Давным-давно пробовали, не получилось…
— Вот, — нелогично обрадовался Иван Эдуардович, — видишь, нельзя. Ты сразу сечешь, а мне тогда кто-нибудь сказал? Потому что таджики были, азеры были, молдавы были, хохлы были, только вас не было… А сам-то ты где живешь, в Штатах или в Израиловке?
— Да нигде я не живу! — отчаянно выкрикнул Кузнецов и испуганно оглянулся. Но и на этот раз ни люди в очереди, ни девушки в военной форме и туфлях на очень высоких каблуках, переходящие по своим секретным делам от одной стеклянной кабинки к другой, на крик не обратили никакого внимания.
— Странствую я, — еле слышно закончил Кузнецов.
— Ну, тогда с прибытием на родину, — сказал Иван. — Сейчас паспортный контроль пройдем и выпьем по этому поводу. Хорэ болтаться-то, вечный странник.
Нет на свете ничего вечного, подумал Кузнецов, и не вечна моя судьба. Кончается путь, пора. Да, кончается путь, ты дома, убог и холоден дом, вражда и зависть разделяют населяющих его, но это дом твой, и домашние твои, и сюда приводит дорога, в какую бы сторону она ни вела.
И Агасфер пошел выпивать.
Афанасий Мамедов
Обрезание Британика
Моему американскому другу Г. М.
Помню, и сам я счастье то воспевал, а какое еще было мне воспевать?! Да, то самое, с узелочками на память, что из четырех углов паутинных глядит на тебя грустными подслеповатыми глазами цадика, многомудрого древнего старика с седой раздвоенной бородой, концы которой ниспадают на раскрытую Книгу, ту самую одну-единственную, в которой есть всё, которая и сама есть — счастье, счастье, косноязычное, волглое, темное, текучее; счастье — меж двух стульев, счастье — отказ от жара солнца, во имя хмурых бровей и проливного дождя, с одной открытой дверью в заоблачный еврейский храм, в котором тысячелетних запретов столько же, сколько запертых дверей по пути к нему и следов к ним ведущих.
Не знаю, может, кто-то из нас и догадывался, что всех нас связывает только одна эта Книга, но точно скажу, ни меня, ни Мишку, ни жену мою, тогда однокурсницу Нину Верещагину, такое простое умозаключение почему-то не посещало. В те баснословные, дивные времена мы охотились за другими книгами, мы зачитывались «Закатом Европы», «Улиссом», «Истинной жизнью Себастьяна Найта», мы самоотверженно трудились в кругу борхесовских[1] развалин и отдыхали, играя в классики. Больше всех из нас в этой игре преуспел Мишка Ларговский, по прозвищу Британик. Прозвище свое он отрабатывал с лихвой у любой закрытой двери. Он, действительно, знал ничуть не меньше, чем Британская энциклопедия. А как он умел, послюнявив мизинец, выудить пепел из пахов сиринского кресла, чтобы в бражной беседе доказать новоявленному очереднику свою верность пифагорейскому кругу! Британик первым из нас решил, что живет в «гребаной» стране и первым опустил неподъемное весло, чтобы в литой темноте плыть по реке забвения в любую другую. Начал он, естественно, с земли обетованной, потом променял ее еще на две. Последний раз он звонил нам уже из Соединенных Штатов: «Старик, — говорил он мне, — в этой гребаной стране я жду лишь одного — гринкарты. Как получу — вернусь к вам в алфавит с гиканьем татарской конницы». Потом он послал мне по электронной почте просторно изложенное теологическое эссе — «Сквозняк тысячелетий» — на тему апокалипсиса и объемный, листов на двадцать пять, роман, посвященный, кстати сказать, нам с Ниной, потому что, по заверению автора, имена наши напоминали ему тонкую струйку песочных часов.
Роман начинался в славном городе Минске и заканчивался в не менее славном городе Нью-Йорке, однако большую часть романа само собою поглотила Москва. Москва советская и Москва, уже освободившаяся от советов. Самые мрачные места пали на Тель-Авив и его окрестности. От нашей алии мой друг не оставлял камня на камне, не меньше досталось и коренным жителям. По Ларговскому оказывалось, что жить в Израиле порядочному человеку совершенно не можно. Роман, написанный от первого лица, был откровением и отповедью ничтожествам всех мастей. Несколько глав, изложенных тем выразительным, изящным слогом, каким у нас в России с ХIХ века потчуют читателя снизошедшие до прозы маститые поэты, служили тому неопровержимым доказательством. Ларговский не прощал пошлости никому, даже незнакомым прохожим, посетителям кафе: «Медленно составляется, ткется еще один вечер… Медленно прижимается к остывающей земле, темнеет пряный город. Подыгрывая ошалелым от иудейских древностей интуристам, он пускает в ход многовековое свое убранство — крепость из самого мягкого и самого долговечного камня, шамкающую кривотекущую улицу помнившую, как однажды префект Иудеи Пилат повел свое войско из Кесарии в Иерусалим на зимнюю стоянку, решая по дороге внести в город изображения Цезаря на древках знамен, дабы в очередной раз хорошенько поглумиться над местными обычаями, улицу, как собрание триумфов наперекор превратностям судеб, улицу с лодочками всеобщих смутных догадок. (…) Ушибленные природой безумцы, со снисходительной еврейской миной, проходят по ней мимо меня, от жары едва передвигая жирные семитские ноги. (…) Я не могу уравнять себя вот с тем усатым арабом, удачливым торговцем шербета, пускающим собачью слюну за спиной пышнотелой англо-саксонки, или вот с этим евреем, попивающим кофей рядом со мной и беспрерывно тыкающим в клавишки калькулятора на пластмассовых часиках, кликая верных ему лебедей — бухгалтеров из затрапезной конторки Счастья: оба — братья Гор и Сет — для меня стенающее множество. Я же могу превратиться лишь в повествовательные вельветовые клочки земли, излучину реки, серебристую ленту дороги, которые зрит в высочайшем полете всемудрейший, могущественный сокол, хранитель моей печати. Только в песне его победной, с ветром сливающейся, вижу я часть единственного числа — отражение отражений глаз моих».
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Тётя Мотя - Майя Кучерская - Современная проза
- Все романы (сборник) - Этель Лилиан Войнич - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Механический ангел - Ярослав Астахов - Современная проза