Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме переполнявшего меня чувства счастья, пережитого самым цивилизованным из всех доступных мне способов, от той поры остались и другие, не столь противоречивые воспоминания. В Веймаре я видел, вернее, посетил великого Гете и стал владельцем шпаги Шиллера. Что еще нужно человеку, чтобы сойти в могилу с чувством собственной значительности? И то, и другое доставило мне огромное удовольствие. Гете, официально удалившийся от света, в ту пору еще принимал в своих апартаментах и сохранял интерес ко всему новому. Когда его невестка сказала, что он заметил и одобрил мои шаржи - я рисовал их для ее детей - и будет рад со мной познакомиться, я пришел в необычайное волнение. Мы встретились и разговаривали, он задал мне несколько вопросов, касавшихся моей особы, при этом не происходило ничего значительного, но я доныне помню зоркий взгляд его темных глаз и звучный, мягкий голос. Не думаю, что стыдно благоговеть перед истинно великим и чувствовать себя польщенным, если вами интересуется великий человек. Радоваться его вниманию нисколько не снобизм, а выражение смирения. Это совсем не то, что раболепствовать перед ничтожеством, которое может оказаться вам полезно, или ломаться ради выскочки. Гете в свое время был легендой, и, преклоняясь перед ним, я вел себя как должно - думаю, меня за это следует хвалить, а не ругать.
С тех пор прошло более тридцати лет, я путешествовал по разным странам, бывал в различных обществах, но, кажется, нигде не встречал такого простодушного и обходительного городка, как Веймар. Вы скажете, что в воспоминаниях все выглядит иначе. Конечно, память неизбежно искажает и отсеивает прошлое: мы помним события одного года, предав забвению другой. Могу лишь сказать, что Веймар я любил тогда и еще больше люблю сейчас, когда того, прежнего больше нет на свете, а это что-нибудь да значит. Я так любил и город; и его обитателей, что и доныне жил бы там, если бы матушка не извлекла меня из него, как устрицу из раковины. Все это время в ее письмах звучал один и тот же рефрен: пора думать о будущем - оно висело надо мной, словно дамоклов меч. Ее, конечно, радовало, что мне хорошо в Германии, но ни одно ее письмо не обходилось без напоминания, что Веймар - только промежуточная станция и, дескать, пора подумать, чем я буду заниматься дальше. Чаще всего я пропускал ее слова мимо ушей и наводнял свои послания восторженными рассказами о книгах и спектаклях. В ответ она допытывалась, отчего я не отвечаю на ее вопросы и читал ли я ее последнее письмо. Пора было высказаться, тянуть больше было невозможно.
Порой бывает трудно вспомнить, как случилось, что мы приняли то или иное важное решение, - к примеру, я не помню, как появилась мысль о Веймаре, - но в данном случае я очень ясно помню, как с удивлявшей меня самого твердостью не поддавался матушкиным уговорам вернуться в Кембридж. Я не был упрямым и неблагодарным сыном, я любил матушку и верил, что она желает мне добра, но если до сих пор я без возражений поступал, как зелено, и подчинялся даже с удовольствием, то теперь чувствовал, что должен твердо стоять на своем. Надеюсь, я написал об этом матушке со всей подобающей почтительностью, хотя, наверное, своевольный тон нет-нет да прорывался в моих письмах. Увы, я не умею бесстрастно рассуждать о том, что меня задевает за живое. Мне так хотелось сесть и написать ей, спокойно, по порядку изложить все доводы, но, взявшись за письмо, я начинал горячиться и палил из всех пушек сразу. Мало-помалу бедная женщина осознала, что в Кембридж ей меня не вернуть ни для продолжения прежнего курса наук, ни для поступления в новый колледж, и мудро, хоть и не без грусти, смирившись с моим упрямством, направила свои усилия в другую сторону.
Заметьте, по иронии судьбы, среди обсуждавшихся возможностей не было профессии литератора, но кто ее считал, да и сейчас считает достойной джентльмена? Никто. И если нас почитают нижайшими из низких, нам некого винить, кроме самих себя. Сделали мы хоть что-нибудь, чтобы повысить свой престиж в глазах общества? Ровным счетом ничего. У нас нет даже корпорации с уставом, правилами, отличиями и прочими цеховыми знаками, которыми ограждает себя любая почтенная профессия. Небо свидетель, и я, и Диккенс старались изменить это печальное положение, но безуспешно. Мы остаемся сборищем хапуг, чуть ли не торгашей, и никакая уважающая себя мать не станет гордиться тем, что ее сын - литератор. Сам я не придаю этому значения, о нет, нисколько, но с удивлением замечаю, как сильно меня трогает печальная участь моих собратьев по перу. В 1831 году я ничего не знал и знать не хотел о литераторах. Я забавлялся нанизыванием стихотворных строк и очень ценил чужие сочинения, но мне и в голову не приходило, что этим можно зарабатывать на жизнь, и, согласитесь, это было хорошо, ибо займись я тогда литературным заработком, я неминуемо бы потерпел крушение. Да и могла ли моя мать одобрить такой выбор? Чему бы я учился? Ей хотелось, чтоб я нашел себе занятие ей понятное, укладывавшееся в четко очерченные рамки, чтобы она могла сказать своим друзьям, что я сейчас на первом, на втором или на последнем курсе такого-то заведения и тому подобное. Если бы я сказал: "Мама, я хочу написать книгу", что она могла ответить, кроме как: "Пиши, сынок, но прежде научись чему-нибудь полезному"? И знаете, то был бы неплохой совет, я сам бы дал его сегодня. Писательство - профессия небезопасная, и браться за нее нужно, имея твердую почву под ногами. На мой взгляд, в ней слишком многое зависит от удачи, а не от достоинств автора: издательские расходы, распространение тиража, критические отзывы - любое из этих неподвластных вам обстоятельств способно уничтожить книгу, как бы она ни была хороша сама по себе. Словом, литература - занятие не для юнцов, и мне повезло, что в ту пору она меня не соблазняла.
Как вы догадываетесь, правда заключалась в том, что меня ничто не соблазняло, я жил, запрятавшись в уютный Веймар, вдали от тревог большого мира. Угрюмо перебирая варианты, после пятиминутного обдумывания я отвергал каждый. Медицина, пожалуй, была хуже всего - мысль мять, тыкать, кромсать живое тело была мне невыносима, я не слишком высоко ценю эту профессию. Скорей напротив, доктора всегда казались мне глупцами, которые сначала говорят одно, затем другое, и всякий раз не знают сами, к чему ведут речь. Матушка их никогда не жаловала и правильно делала, хотя по мне ее гомеопатические средства немногим лучше. Я, со своей стороны, последние двадцать лет не покидаю цепких докторских объятий, и хотя за эти годы мне встречались и хорошие врачи, и хорошие люди, они не повлияли на мои первоначальные воззрения. Возможно, впоследствии, когда медицина станет точной наукой, я буду судить о ней иначе, но пока не вижу для этого резонов. Меня влекло другое древнее занятие - военное искусство, профессия британского солдата. Это, конечно, не оригинально, половина мальчиков мечтает стать солдатами, и все же какая привлекательная карьера мужественная, сулящая и честь, и славу, и хвалу, и продвижение по службе, и всенародное признание тем, кто выказывает доблесть, на что мы все, конечно, уповаем. Военная жизнь всегда меня манила, и многие кампании я знал до тонкостей. Наверное, солдатское житье пришлось бы мне по вкусу: мне хорошо среди себе подобных, я легко схожусь с товарищами. Боясь опасности, матушка, возможно, возражала бы поначалу, но вскоре бы смирилась. Оставалось одно неодолимое препятствие; в Европе в это время нигде не сражались, а быть солдатом и не воевать - это не по мне, это как-то несерьезно.
Что же оставалось, коль скоро я отверг науку, медицину и военную службу? Ответ напрашивался сам собой в виде страшного, внушавшего мне трепет слова - право. От него у меня бегали по спине мурашки, но как же оно нравилось матушке! Оно прекрасно отвечало всем ее желаниям: благодаря праву я стал бы респектабельным, известным, даже влиятельным и вызывал бы восхищение. Вряд ли еще какая-нибудь профессия так тешит материнское сердце. В недалеком будущем она уже видела меня лордом-канцлером, творящим суд над всем и каждым. Робко выговорив слово "право", я сам подивился своей глупости, ибо она, конечно, ухватилась за него и уже не отступалась. Посети меня какая-нибудь лучшая идея, я бы не замедлил ее высказать и охладить ее пыл, но хоть я мысленно метался как безумный и судорожно перебирал возможности, ничто не приходило мне на ум. Духовное звание? Нет, это было бы еще хуже, я знал, вернее, чувствовал, что наши взгляды на религию мало совпадают, и ей бы захотелось, чтобы я понимал свои обязанности так же, как она, - а я бы понимал их по-другому. Кроме того, хотя верования мои были искренни, я знал, что не подхожу по темпераменту, - правда, это не всегда считается препятствием: я видел немало молодых людей, не менее легкомысленных, чем я, успешно сделавших духовную карьеру, - но меня это соображение останавливало. Сюда примешивалось еще одно важное для меня обстоятельство: для человека с талантами и деньгами - а именно так я о себе и думал - духовный сан был неприемлем, ибо считался хорошим средством к достижению успеха для тех, у кого не было иного выхода, и мне не хотелось прослыть одним из этих неудачников лишь оттого, что я не ощущал в себе высокого призвания. Я знаю, такое не говорится вслух, это звучит неприятно, но каждый светский человек меня поймет.
- АУЕ: криминализация молодежи и моральная паника - Дмирий Вячеславович Громов - Публицистика
- Записки о войне - Валентин Петрович Катаев - Биографии и Мемуары / О войне / Публицистика
- Терри Пратчетт. Жизнь со сносками. Официальная биография - Роб Уилкинс - Биографии и Мемуары / Публицистика