без следа. Я долго его искал, это мужское естество, долго, очень долго и все-таки нашел, слышите, Ленин, нашел! Это террор; он и есть терзающее, распинающее начало, неутомимое, вездесущее, сексуальное, которое я искал.
Палач и жертва; их соединение, связь – чисто эротическая; смотрите, как строится террор: то безумная жестокость, то более мягко, и палач сегодня садист, а завтра снисходителен, полон сочувствия и понимания, и счастье, когда тебя не бьют, когда дают передышку; и надежда, и любовь, и чисто женская убежденность, что всё правильно, палач на всё имеет право, в первую очередь, право пытать, и нет большего греха, чем усомниться в этом. И всегдашнее желание оправдать, и вера тем сильнее, чем больше жестокости, и, значит, жестокость – во благо; вера, что террор может всё, что он – главное средство, главное орудие в строительстве всего светлого и высокого, вера, что без него не может быть ничего, террор воистину и есть тот творческий дух, и самое важное – глубочайший мистический эротизм, сексуальность террора, ведь он даже приходит под маской женщины – революции, в ее одеждах и уже во время акта – превращение из женщины в мужчину – тут особый эротизм. И такая же мистическая неразрывная связь палача и жертвы, невозможность, неполнота одного без другого, их неразделимость, их слитность и слиянность, как во Христе – человека и Бога.
Только террор, только он заслуживает чистой и верной любви, только он может заслонить, заставить забыть всё другое, что было в твоей жизни, и Россия станет его, отдастся ему безоглядно. Террор захватывает человека, подминает его целиком, ни о чем невозможно думать, кроме как о нем, только он и страх: каждый день могут войти и взять, и ты только об этом и думаешь и днем и ночью, всё время ждешь, вздрагиваешь от каждого шороха, скрипа, от каждого неосторожного слова или намека, а когда вдруг террор ослабевает, он кажется тебе таким мягким и нежным, таким добрым и великодушным! Ты думал о нем плохо, а он лучше и мягче, кто же ты теперь, если не негодяй и подонок?
Потом, когда эта мягкая ласка террора снова сменяется жестокостью, ты в себе, а не в нем, только в себе ищешь вину и знаешь, что она только в тебе, и всё справедливо и оправданно, ты полон раскаянья и умираешь, зная, что всё заслужил, что смерть твоя – воздаяние за грех. На самом деле, Ленин, террор – не палач, а следователь, лишь необходимость может сделать его палачом, следователь, который допрашивает, пытаясь добиться правды, женщину.
Эта женщина была всегда преданна и революции и социализму, то есть она – не враг, она своя, и вот ее арестовывают, берут, и она узнаёт, что не ее одну, а многих и многих; ее начинают допрашивать, добиваясь совершенно немыслимых признаний, признаний в диких, безумных вещах, которых, конечно же, никогда не было, то есть возьмем чистый и невозможный бред и посмотрим, что из этого выйдет. У нее просят, чтобы она дала показания на мужа, которого она любит и который также вполне предан режиму, и на своих детей. И вот представьте ее: она любит революцию и старается всё время объяснить это следователю, следователь для нее – олицетворение революции, и она его никогда и ни в чем не винит, она не будет винить его, что бы он с ней и с ее родными ни сделал: он может бить ее, пытать, насиловать, может убить – что угодно, потому что если он виновен, значит, виновна и революция, он ведь только ее часть, но тогда она арестована правильно, она враг, и надежды нет.
То, что с ней сидят столько ее товарок, похожих на нее во всём, показывает, как искусно маскируется враг и как трудно и невозможно его выявить, какая важная и ответственная работа у следователя, как верно и преданно он ее и других честных людей защищает; ясно, что его авторитет надо поднимать и поднимать, и даже если он в отношении ее и не совсем прав – это ничего, а при том множестве врагов и вовсе правильно и естественно; мудрено, если бы было иначе, это только доказывает, что он живой человек, а не машина, раз может ошибаться, и ей, женщине, приятно, что он живой, и вот она его поняла, и вообще вся власть такая живая и человечная, ее родная власть.
Она еще больше ненавидит сокамерниц, которые продали и предали ее, будучи врагами, подделались под нее, и, значит, только они виновны, а он, следователь – невинно обманутый. И ей горько, что она тоже, ведя себя, как эти ее и власти враги, как бы помогала им маскироваться, их прятала. Она ненавидит их так же, как следователь, той же ненавистью. И вот она с первого допроса хочет сказать следователю, что открыта, как рука ладонью вверх, когда показываешь, что ничего не спрятал, ничем не грозишь.
И она сама ищет, ищет еще дотошнее, чем следователь, может быть, и вправду в чем-нибудь не чиста, может быть, и в самом деле виновна, и он прав, ведь она знает, что “органы” всегда правы, что ошибка в их работе почти так же немыслима, как ошибка Господа Бога; и вот она всё следователю о себе рассказывает, всё-всё, куда больше, чем мужу, и в ее рассказе одно: я люблю тебя, потому что ты – революция, и я не различаю вас, ты – ее человечье обличье, ее человечья ипостась, ты слит с ней. Она раскрыта перед ним, нага, и каждое ее слово – “я люблю тебя”; господи, она готова для него на всё, она вся – его и только его, ради него она забывает и мужа, и своих детей.
Возможно, сначала, когда она старается убедить его, что верна революции, она действительно хочет спасти жизнь себе, мужу, детям, но потом – нет, потом она любит только его и не помнит о них. Поймите, Ленин, она не может быть верна мужу и объяснять следователю, что верна только ему, следователю, здесь раздвоение и ее слабость, и ее чувство вины; скоро она забывает обо всех, кроме следователя, и всё равно, если погибает, то с сознанием, что виновна.
Он допрашивает ее, а ее всё тревожит, что она плохо одета, измучена, изнурена, что она может ему не понравиться, и тогда он не ответит на ее любовь. Она делает что только можно, чтобы следить за собой, держать себя в чистоте; страшная ее нечистота перед ним – нравственная (он думает,