Он и сказал... Только он не знал, что Семен Григорьевич застрелился... Мы даже удивились, как это, такой начальник и не знал…
- Что? — пошатнулся Сергей Андреевич. — Семен Григорьевич застрелился? Да вы... как это? Да что вы говорите?... — и он громко заскрипел зубами.
Услышав голоса, из своей комнаты вышел, постукивая протезом, Степан Егорыч, медленно подошел к Сергею Андреевичу, сперва протянул руку, а через секунду они обнялись порывисто, потом Сергей Андреевич отодвинулся от него и спросил каким-то странновеселым голосом:
- Что ж это у вас тут делается-то, а? Умирают… стреляются…
Вышел в коридор Робка. Сергей Андреевич увидел его, улыбнулся:
- Здоров, Роберт. Ты вроде повзрослел... Как учеба-то?
- Кончилась его учеба, — тихо ответила за сына Люба. — Работает.
- И молодчик. Захочет — доучится. Слышь, Степан Егорыч, у тебя переночевать можно? А то к себе идти как-то... страшновато…
- Пойдем... — Степан Егорыч кивнул и первым направился в свою комнату. В дверях обернулся, попросил: — Люба, Зина, может, чего поесть нам дадите? А то у меня шаром покати... — и, распахнув дверь пошире, пригласил: — Заходи, Сергей Андреич.
Всю ночь они пили спирт и говорили, говорили.
Казалось, этим разговорам не будет конца. Вернулся с работы Федор Иваныч — заглянул, пришел Егор Петрович — тоже зашел, может, и засиделся бы, но Зинаида насильно вытащила его оттуда, заставила идти к себе.
Робка зайти не осмелился, хотя ему страшно хотелось послушать, о чем сейчас разговаривают эти два человека, но Люба выразительно погрозила Робке кулаком, прошипела:
- Спать отправляйся! Быстро!
Она нажарила картошки с яичницей и колбасой, нарезала хлеба, забрав последний батон, достала припасенную для хорошего случая банку засоленных грибов и все это богатство отнесла в комнату Степана Егорыча, расставила на столе. Хотела уйти, но Сергей Андреевич остановил ее вопросом:
- Не посидишь с нами, Любаша?
- Да я... да мне... — растерялась Люба, потом ответила уже спокойней: — Пойду у Федора спрошусь.
Она вошла в комнату, когда Федор Иваныч расстилал за ширмой постель. Потопталась у него за спиной, спросила неуверенно:
- Федя... я посижу у Степана Егорыча... Очень Сергей Андреич просил. Сам понимаешь, каково ему сейчас…
- На работу проспишь... — спокойно отозвался Федор Иваныч.
- Не просплю, — благодарно улыбнулась Люба. — Не впервой.
- Ну иди... чего с тебя взять, гулена…
И Люба не услышала в его голосе всегдашней плаксивой обиды, она спросила с некоторым удивлением:
- Ты не обиделся, Федь?
- Какие там обиды? — расправляя смятую простыню, отозвался, не оборачиваясь, Федор Иваныч. — Бирюльки глупые. Вон у Сергея Андреича обиды — да-а.
Эдак ведь на весь белый свет можно обидеться... крова во обидеться... разорили семью, сволочи... в душу человеку нагадили, с кого спросить? Ан и не с кого. И что у нас за государство такое, а, Люб? — Он обернулся, но Любы в комнате уже не было. Робка спал на диване, сбив одеяло к ногам, раскинув руки. Экий бугай вымахал, подумал Федор Иванович, глядя на него, сколько годов утекло, страшно и подумать. Старый он стал, ноги болят, желудок замучил, да и сердчишко пошаливать стало, и голова то и дело болит, и в пояснице ломит — продувает на стройке до костей, особенно на верхотуре, вот и результат. Еще годика три-четыре, ну от силы пяток лет, и не сможет он лазать по лесам, как горный олень, и кладку на верхотуре не сможет вести — голова что-то кружиться стала, завалишься с лесов, и каюк. Что же в таком случае делать? На пенсию вроде уходить рановато. Да и что он будет делать на пенсии? Разве на эти гроши можно прожить? И на одного не хватит... А как бы ему хотелось, чтобы Люба не работала. Вон как у Игоря Васильевича Нина Аркадьевна. Федор Иванович втайне всегда ему в этом завидовал. Чтоб Люба ждала его дома, обед готов... и ужин... А летом — в отпуск, на юг всей семьей. Он в отпуске-то, считай, четыре года уже не был, как одна копеечка. И моря никогда не видел, разве только в кино... и на картинках…
- Кино, вино и домино... — пробормотал Федор Иванович, укладываясь в постель, и подумал снова: как же теперь Сергей Андреич жить будет? Вдарили мужика под дыхало, так и стоит раком, воздух ртом ловит. Эх, жалуемся мы, жалуемся на свою жизнь, а как на чужую глянешь, так свои-то беды сладким пряником покажутся. И что же у нас за государство такое? Бьет своих, чтоб чужие, что ли, боялись? Об этом он подумал, уже засыпая.
Странное дело, Сергей Андреевич пил спирт по полстакана сразу и совсем не пьянел, только глаза блестели так остро, что в них было боязно смотреть. Он пил, курил папиросу за папиросой и говорил, говорил как заведенный, будто открылся в человеке какой-то шлюз и потекли из него реки слов. О том, что мы все не так живем, что все надо менять к чертовой матери, что слишком много всякой сволочи сидит на шее у народа, жрет, пьет и веселится, а в перерывах кричит о великой цели — коммунизме, призывает работать, не воровать, не пить! Разве дело в одном Сталине? А вся эта гопкомпания при нем? А вся эта партийная сволочь, которая в начальниках ходит, сколько же их развелось, тьма-тьмущая, и ведь ничего не производят, кроме бессмысленных бумаг и всяких распоряжений, инструкций, а получают — столько ни одному академику не платят, не говоря уж о работяге. Ублюдки! Подонки! Дармоеды!
- Ты сам-то член партии, Сергей Андреич? — спросил Степан Егорыч, со страхом слушая лихорадочные, сбивчивые речи участкового врача.
- Теперь нет! — резко ответил Сергей Андреич.
- Роман-то свой будешь писать или как? — снова спросил Степан Егорыч. — Небось теперь за тобой в оба глядеть будут.
- Буду писать, — так же резко ответил Сергей Андреевич. — Только теперь по-другому напишу. Все заново и по-другому. И за себя напишу, и за Семена Григорьевича... Э-эх, Степан, какой человек был… какой человек... — Сергей Андреевич закрыл глаза и закачал головой.
Вот ведь как, растерянно подумал Степан Егорыч и покосился на Любу, о погибшей жене человек не вспоминает, а про соседа горюет, чудны дела твои, Господи. Будто молния его сожгла, обугленный какой-то весь, опять подумал Степан Егорыч, такому теперь море по колено, такой на