тоску. И тут внезапно раздался громовой голос толстяка графа д’Аркура, обращавшегося именно к нему, к дофину, и маршалу д’Одрегему:
– Ваше высочество герцог и вы, любезный маршал, ради Господа Бога, умолите короля выслушать меня, и я сумею выпросить у него прощения и расскажу ему о многом, что послужит на пользу не только ему, но и государству!
Всякий, кто слышал этот крик, долго еще будет помнить прорвавшиеся в этом голосе и предсмертное томление, и проклятие.
Движимые одним и тем же чувством, дофин и маршал подошли к королю, хотя он должен был и сам слышать голос осужденного столь же ясно. Они чуть не касались стремян его коня.
– Государь, отец мой, Христом Богом молю вас, выслушайте его!
– Да, да, сир, разрешите ему высказаться, вы же от этого выиграете! – настаивал маршал.
Но Иоанн II был жалкий подражатель. В рыцарских потехах он подражал своему деду Карлу Валуа, а то и самому легендарному королю Артуру. Кто-то ему сказал, что Филипп Красивый, решив наказать преступника, оставался до конца непреклонным. Вот и сейчас он подражал, думал, что подражает, Железному королю. Но Филипп Красивый надевал шлем лишь в тех случаях, когда в том случалась надобность. И он не осуждал направо и налево первого подвернувшегося под руку, не выносил смертных приговоров лишь потому, что его грызла еще не утихшая ненависть.
– Повелите избавиться от предателей! – повторил Иоанн II через прорезь в шлеме.
Ах, каким он, надо полагать, чувствовал себя великим, каким должен был чувствовать себя всемогущим! Французское королевство на веки вечные запомнит его непреклонную волю. А он как раз упускал прекрасный случай подумать хоть минуту.
– Что ж, приступайте к исповеди, – сказал тогда граф д’Аркур, повернувшись к грязненькому капуцину.
Но король крикнул:
– Предателям не дано права исповедоваться!
Вот здесь он никому не подражал; здесь он был первооткрывателем. Он приравнивал преступление… но какое, в сущности, преступление? Преступление в том, что тебя заподозрили, преступление, что ты говорил дурно о короле и королю передали твои слова… Ну ладно, допустим, оскорбление величества, которое король приравнял к ереси или расколу. Ибо Иоанн II был помазанником Божьим, не так ли? Tu es sacerdos in oeternum…[41] Он, видимо, считал себя живым воплощением Божьим, судившим, куда направить человеческую душу после смерти. Вот за это тоже святой отец, на мой взгляд, должен был бы сурово отчитать его…
– Одному только стольнику, – добавил король, ткнув пальцем в сторону Колена Дублеля.
Как узнать, что творится в голове человека, ежели голова эта дырявая, наподобие сыра! Откуда это различие? Почему король разрешил исповедоваться одному лишь стольнику, поднявшему на него нож? До сих пор еще свидетели, обсуждая между собой те страшные часы и вспоминая это королевское чудачество, недоуменно пожимают плечами. Быть может, пожелал он установить своего рода степень вины в зависимости от феодальной иерархии и подчеркнуть, что простой стольник, совершивший преступление, менее виновен, чем рыцарь? А быть может, потому, что нож, нацеленный на его грудь, заставил короля забыть, что Дублель тоже находился в числе убийц Карла Испанского, в равной мере как Мэнмар и Гравиль. Мэнмар, сухощавый верзила, старался высвободить руки из пут и с бешеной злобой оглядывал присутствующих; Гравиль, который не мог осенить себя крестным знамением, не скрываясь, читал молитвы, и ежели Господь не отвергнет его покаяния, то услышит его и без посредничества капуцинов.
А капуцин, который уже окончательно не понимал, зачем же его сюда приволокли, радостно вцепился в единственную предоставленную ему душу и быстро зашептал на ухо Колену Дублелю латинские молитвы.
Королевский смотритель подтолкнул графа д’Аркура к плахе.
– Опуститесь на колени, мессир.
Толстяк рухнул, как сраженный дубиной бык. И заерзал коленками по земле, очевидно попав на острый гравий. Пройдя за его спиной, смотритель неожиданно быстрым жестом завязал ему глаза, отняв у несчастного возможность видеть хотя бы узловатый срез деревянной плахи, последнее в этом мире, что еще было перед его взором.
По правде говоря, завязать глаза следовало бы лучше всем прочим, дабы избавить их от того зрелища, что последовало засим.
Королевский смотритель… – странно все-таки, что я никак не могу вспомнить его имени, а ведь я его самого множество раз видел при короле и как сейчас представляю себе его физиономию: высокий, здоровый малый, с густой черной бородой… – так вот, он взял обеими руками голову осужденного, как берут неодушевленный предмет, и уложил ее поудобнее на плаху, да еще успел откинуть в сторону длинные волосы графа, обнажив шею.
А граф д’Аркур все ерзал коленями по гравию…
– А ну, руби! – скомандовал королевский смотритель.
Тут он увидел, да и все увидели тоже, как палач весь дрожит с головы до ног. Он все время словно взвешивал тяжелый топор, перекладывая его из правой руки в левую, то отступал от плахи, то придвигался к ней вплотную, выискивая наиболее удобную позицию для размаха. Его пробирал страх. Ох, насколько увереннее он орудовал кинжалом, набросившись на намеченную жертву в темном углу. Но действовать такому злодею топором, да еще на глазах короля, и всех этих сеньоров, и всех этих солдат! Просидев в темнице несколько долгих месяцев, он, видно, не особенно рассчитывал на крепость своих мускулов, пусть даже в надежде придать будущему палачу побольше сил ему скормили котелок жирного супа и поднесли кубок вина. И потом, на него не надели глухой капюшон с прорезями для глаз, как это делается обычно, только потому, что нигде не нашли такого капюшона. Отныне всем будет известно, что он был палачом. Преступник, да еще палач. Любой будет с ужасом сторониться его. Впрочем, кто знает, что творилось в голове этого самого Бетрува, который покупал себе свободу ценою того же самого деяния, что привело его в темницу. Он видел чужую голову, которую должен был отсечь, на том самом месте, где через неделю-другую лежала бы его собственная, если бы король не пожаловал в Руан. Возможно, у этого закоренелого злодея было больше милосердия, больше благорасположения к ближнему, теснее была с ним душевная связь, чем у короля Франции.
– Руби! – скомандовал королевский смотритель.
Бетрув поднял топор, но не прямо над головой, как положено настоящему палачу, а как-то вкривь, так рубит дровосек дерево, и потом, не размахнувшись, опустил топор, доверившись его тяжести. Удар получился неудачный.
А ведь есть на свете палачи, которые рубят голову с первого раза, мигом вам ее оттяпают. Но только не этот, нет, не этот! Однако надо полагать, графа д’Аркура все-таки оглушил этот удар, так как он перестал ерзать на коленях,