Допросы, на которые меня вызывали ежедневно, стали носить несколько странный характер. Следователь спрашивает, слышал ли я такую-то фамилию. Слышали? А в связи с чем? Хорошо. А такую? Не слышали? Хорошо. Бывал ли у вас дома такой-то? Бывал… Никакой системы здесь явно не было. Маленков действительно приехал еще раз.
– Ну, как?
Помолчал.
– Хорошо. Может, в другом ты сможешь помочь? – как-то очень по-человечески он это произнес. – Ты что-нибудь слышал о личных архивах Иосифа Виссарионовича?
– Понятия не имею, – отвечаю. – Никогда об этом дома не говорили.
– Ну, как же… У отца твоего тоже ведь архивы были, а?
– Тоже не знаю, никогда не слышал.
– Как не слышал?! – тут Маленков уже не сдержался. – У него должны были быть архивы, должны!
Он явно очень расстроился.
Я действительно ничего не слышал о личных архивах отца, но, естественно, если бы и знал что-то, это ничего бы не изменило. Все стало предельно ясно: им нужны архивы, в которых могут быть какие-то компрометирующие их материалы.
Я знал от отца, что Сталин держит в сейфе какие-то бумаги. Но его уже нет в живых, и где его личный архив, мне неизвестно. Словом, я ждал, что Маленков скажет дальше. Он поднялся.
– Ну, что ж, если ты сам себе помочь не хочешь…
Не договорив, повернулся и вышел. Это была наша последняя встреча. Больше Маленкова я никогда не видел.
Поздней зимой, уже после так называемого суда над моим отцом (о том, что следствие закончено и группа сотрудников МВД расстреляна, я, конечно же, не знал, потому что не получал никакой информации извне), меня перевели из Лефортовской тюрьмы в Бутырку. Здесь камера была побольше. Три привинченных к полу кровати стояли с одной стороны, три – с другой. На ту, что ближе к двери, бросили какой-то тюфяк, усилили освещение. Я остался один.
В Лефортово меня на прогулку не выводили, только на допросы да в баню. Здесь получасовые прогулки в тюремном дворике были ежедневными.
Находился я в Бутырке под так называемым номером, так же, как до этого в Лефортово. Мне об этом не говорили, но я слышал, как охрана говорила обо мне: «Второй номер отказался выходить на прогулку». Почему именно второй, не знаю до сих пор.
Тогда я действительно отказался выходить на прогулку, так как чувствовал недомогание. Очевидно, тюремная администрация расценила это как своеобразный протест. Вскоре пришел какой-то большой тюремный начальник в форме полковника.
– Почему вы отказываетесь выйти на прогулку? Больны? Поймите, для вас же хуже. Даже если вы себя плохо чувствуете, лучше побыть на воздухе.
Я объяснил им, что ни о каком протесте речь не идет и я действительно плохо себя чувствую.
– Тогда я вызову врача, – сказал, уходя, полковник.
Вскоре пришел врач:
– У вас грипп. Мы переведем вас в госпиталь.
Я отказался.
– Останусь здесь. Если можно, дайте лекарство.
Лекарство мне принесли.
В Лефортовской тюрьме охранники не знали моей фамилии. Здесь, видимо, все же узнали. Как-то один из надзирателей шепнул:
– Все нормально будет, жить будешь! С тебя номер сняли.
Со стороны этих людей отношение было вполне нормальным. У них глаз наметан, и они довольно быстро разбираются, кто перед ними.
Я не хамил, по крайней мере кому не надо… Вел себя с достоинством. Вставал, делал зарядку, обливался холодной водой. Это людей, наверное, тоже располагает. Надзиратели видели: нормальный человек. Так и относились.
Слухи, видимо, ходили, но одно дело сказки слушать, другое изо дня в день видеть своими глазами этого «врага народа».
Разрешили даже пользоваться библиотекой, чего раньше не было. К стыду своему, раньше я ни одной работы Ленина до конца дочитать не мог, а в тюрьме проштудировал полностью. Время было…
А главное, мне принесли массу технической литературы и даже логарифмическую линейку, необходимые для работы справочники.
До ареста я занимался разработкой системы для подводного старта баллистической ракеты. Военные моряки знают, что колебания волн не должны изменять параметров полета. Над этим я и работал. У меня сохранились до сих пор некоторые странички с расчетами, сделанными в Бутырке, – мне их вернули потом. Сами чертежи отправили в Свердловск, и они тут же пошли в работу, а некоторые наброски остались.
Но прежде чем мне разрешили заниматься любимым делом, прошло немало времени. Все те же монотонные допросы, конвой… А весной как-то выводят на расстрел. Шесть или семь автоматчиков, офицер. Поставили к стенке, прозвучала команда. Кроме злости, уже ничего не осталось. Идиоты, говорю, вы – свидетели, вас точно так же уберут…
Лишь позднее узнал, что весь этот спектакль был разыгран для мамы. Она стояла у окна тюремного корпуса – ее все это время держали в Бутырке – и все сверху видела.
– Его судьба, – сказали ей, – в ваших руках. Подпишите показания, и он будет жить.
Мама была человеком умным и понимала, что может случиться после такого «признания».
Когда она оттолкнула протянутую бумагу, охрана оторопела.
Для мамы это зрелище окончилось обмороком, а я тогда поседел. Когда охрана увидела меня, я понял по их лицам, что выгляжу не так. Посмотрел в зеркало – седой… Такая история…
После того случая с мнимым расстрелом меня рассекретили и ослабили режим. Появилась какая-то надежда.
И хотя я находился, как и прежде, в «одиночке» и не имел никакой связи с внешним миром, чувствовал: что-то должно измениться.
Допросы приняли характер бесед. Заместитель Генерального прокурора Цареградский сказал мне, что ведет следствие по делу моей матери, а позднее признался, что оформлял протоколы допросов моего отца, которые якобы проводились.
В последнюю нашу встречу в тюрьме сказал:
– Сделайте что-нибудь хорошее, обязательно сделайте. Докажите, что все это…
Эти слова я запомнил.
Ну, что хорошего может видеть заключенный в прокуроре? А я его из-за одной этой фразы «Сделайте… Докажите…» запомнил как порядочного человека. Он очень напоминал русского прежнего судейского чиновника. Я чувствовал, что он понимает: все это чистой воды блеф. И, конечно же, зла не хотел. Из разговоров с мамой я знаю, что и с ней он вел себя на допросах очень корректно. Однажды сказал:
– Нина Теймуразовна, я вынужден задать вам вопрос о женщинах-любовницах вашего мужа.
Мама к подобным вопросам других следователей привыкла. Ее постоянно убеждали, что Берия – разложившийся человек, и требовали: не покрывайте его!
Мама ответила Цареградскому, как отвечала и остальным:
– Я прожила с ним всю жизнь и хорошо знаю его с этой стороны, а вы пытаетесь убедить меня в обратном. В то, что вы говорите, я не верю, как не верю и во все остальное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});