Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Šmits P.
1941 Latviešu tautas ticëjumi. IV. Riga.
Taqizadeh S. H.
1938 Old Iranian Calendars. London.
1952 The Old Iranian Calendars Again. BSOAS, vol. 14.
Taszycki W.
1958 Rozprawy i studia polonistyczne. I. Onomastyka. Wroclaw/ Krakow.
1980 Stownik staropolskich nazw osobowych, t. V, z. 3. Wroclaw/ Warszawa/Krakow.
Thomas W.
1964 Tocharisches Elementarbuch, Bd. II. Texte und Glossar.
Heidelberg.
Trautmann R.
1952 Die altpreussischen Personennamen. Gottingen.
1948 Die Elb- und Ostseeslavischen Ortsnamen, I. Berlin.
Treštik D.
1991 Vaclav a Berengar. Politické požadi postrižen sv. Vaclava roku 915. Cesky časopis historicky, r. 89, №5–6.
Trier J.
1948 BGDSL, Bd. 66.
Tucci G.
1955 The Sacral Character of the Kings of Ancient Tibet. East and West, IV, № 3.
Vanagas A.
1970 Lietuvos hidronimu, daryba. Vilnius.
1981 Lietuviu hidronimu, etimologinis zodynas. Vilnius.
Vavrinek V.
1963 Die Christianisierung und Kirchenorganisation Grossmahrens. Historica, 7. Praha.
1985 Historicky vyznam byzantské misie na Velké Моrаve, см. Poulik, Chropovsky a kol.
Venedikov J.
1962 La population byzantine en Bulgarie au début de IXe siècle. Byzantinobulgarica, t. 1.
Vries J. de
1956 Altgermanische Religionsgeschichte. Bd. I–II. Berlin.
1956. Das Konigtum bei den Germanen, Saeculum. Bd.7.
1977 Altnordisches etymologisches Worterbuch. Leiden.
Waldmüiler L.
1976 Die ersten Begegnungen der Slaven mit dem Christentum und den christlichen Volkern vom VI bis VIII. Jahrhundert. Die Slaven zwischen Byzanz und Abendland. Amsterdam.
Wallace–Hadrill J. H.
1962 The Long–haired Kings and Other Studies in Frankish History. London.
1971 Early Germanic Kingship in England and on the Continent. Oxford.
Wasilewski T.
1972 Bizancjum i slowiane w IX wieku. Warszawa.
Watkins C.
1971 Indo–European and Indo–Europeans: Indo–European roots.
New York.
Whitney W. D.
1885 The Roots, Verb–Forms and Primary Derivatives of the Sanskrit Language. Leipzig.
Widengren G.
1947 King and Saviour, II. Uppsala.
Windekens A. J. van
1941 Lexique étymologique des dialectes tokhariens. Louvain.
1976 Le Tokharien confronté avec les autres langues indo–euro–péennes, Vol. 1. Louvain.
Wolfram H.
1968 Metodische Fragen zur Kritik am "sakralen" Konigtum germanischer Stamme, — in: Festschrift für Otto Hof1er zum 65. Geburtstag. Wien.
Zagiba F.
1971 Das Geistesleben der Slaven im frühen Mittelalter. Wien, Koln, Graz.
Zandee J.
1971 Le Messie. Conceptions de la royauté dans les religions du Proche–Orient ancien. Revue de Vhistoire des religions, t. CLXXX, № 1.
IV
ТРУЖЕНИЧЕСТВО ВО ХРИСТЕ:
(ТВОРЧЕСКОЕ СОБИРАНИЕ ДУШИ И ДУХОВНОЕ ТРЕЗВЕНИЕ)
ФЕОДОСИЙ ПЕЧЕРСКИЙ
ВВЕДЕНИЕ
Современный историк православия и русской культуры пишет:
История русской культуры, вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности. Русская историческая ткань так странно спутана, и вся точно перемята и оборвана. «Для русской истории наиболее характерны расколы и катастрофические перерывы» (Н. А. Бердяев). Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность. В самой народной душе противоречий и невязок гораздо больше, чем то допускали славянофилы или народники. Быт и бунт в ней странно сочетаются […] Петр Киреевский верно указывал, что Россия живет как бы во многоярусном быту. Это остается верным и о внутреннем быте, о тончайшем и внутреннем строении народной души. Издавна русская душа живет и пребывает во многих веках или возрастах сразу. Не потому, что торжествует или возвышается над временем. Напротив, расплывается во временах. Несоизмеримые и разновременные душевные формации как–то совмещаются и сростаются между собой. Но сросток не есть синтез. Именно синтез и не удавался… Эта сложность души — от слабости, от чрезмерной впечатлительности. В русской душе есть опасная склонность, есть предательская способность к тем культурно–психологическим превращениям или перевоплощениям, о которых говорил Достоевский в своей Пушкинской речи. […] Этот дар «всемирной отзывчивости», во всяком случае, роковой и двусмысленный дар. Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя. Душа теряется, сама себя теряет, в этих переливах исторических впечатлений и переживаний. Точно не поспевает сама к себе возвращаться, слишком многое привлекает ее и развлекает, удерживает в инобытии. И создаются в душе какие–то кочевые привычки, — привычка жить на развалинах или в походных шатрах. Русская душа плохо помнит родство. И всего настойчивее в отрицаниях и отречениях… Принято говорить о русской мечтательности, о женственной податливости русской души… В этом есть известная правда… Но источник болезни не в том, что пластичная и легкоплавкая стихия природной жизни не была скреплена и охвачена «логосами», не окристаллизовалась в культурном делании. Нельзя русский соблазн измерить и исчерпать в таком натуралистическом противопоставлении «природы» и «культуры». Этот соблазн рождается уже внутри культуры. Вообще сказать, «народный дух» есть не столько биологическая, сколько историческая и творимая величина. Народный дух созидается и становится в истории. И русская «стихия», это совсем не врожденный «аффект бытия», не тот «древний хаос», природный и родимый, еще не прозревший, еще не просвещенный и не просветленный умным светом. Это хаос новый и вторичный, хаос исторический, хаос греха и распада, падения, противления и упорства, — душа потемневшая и ослепшая. […] Действительный источник русской болезни не в этой «естественной» текучести народной стихии, скорее в неверности и непостоянстве народной любви… Только любовь есть подлинная сила синтеза и единства. И вот, русская душа не была тверда и предана в этой своей последней любви. Слишком часто заболевала она мистическим непостоянством. Слишком привыкли русские люди праздно томиться на роковых перекрестках, у перепутных крестов […] И есть в русской душе какая–то особенная страсть и притяжение к таким перепутиям и перекресткам. Нет решимости сделать выбор. Нет воли принять ответственность. Есть что–то артистическое в русской душе, слишком много игры. Душа растягивается, тянется и томится среди очарования. Но очарование не есть любовь. Не любовь и любование. Укрепляет только жертвенная и волевая любовь, не накат страсти, не медиумизм тайного сродства. Но не было в русской душе именно этой жертвенности, не было этого самоотречения перед истиной, этого последнего смирения в любви. Душа двоится и змеится в своих привязанностях. И позже всего просыпается в русской душе логическая совесть, — искренность и ответственность в познании. Два соблазна зачаровывают русскую душу. Соблазн священного быта […]. И соблазн пиетического утешения […]. Нет творческого приятия истории, как подвига, как странствия, как дела… В русском переживании истории всегда преувеличивается значение безличных, даже бессознательных, каких–то стихийных сил, «органических процессов», «власть земли», точно история совершается скорее в страдательном залоге, более случается, чем творится. […] Выпадает категория ответственноcти. И это при всей исторической чувствительности, восприимчивости, наблюдательности… В истории русской мысли с особенной резкостью сказывается эта безответственность народного духа. И в ней завязка русской трагедии культуры. Это христианская трагедия […] Трагедия вольного греха, трагедия ослепшей свободы […]. Это трагедия двоящейся любви, трагедия мистической неверности и непостоянства. Это трагедия духовного рабства и одержимости… Поэтому разряжается она в страшном и неистовом приступе красного безумства, богоборчества, богоотступничества и отпадения… Поэтому и вырваться из этого преисподнего смерча страстей можно только в покаянном бдении, в возвращении, собирании и трезвении души… Путь исхода лежит не чрез культуру или общественность, но чрез аскезу, через «внутреннюю пустыню» возвращающегося духа…
[…] Подлинный исторический синтез не столько в истолковании прошлого, сколько в творческом исполнении будущего…
(Флоровский 1981:500–502, 520)Эту очень глубокую и поразительно точно выверенную характеристику соблазнов и грехов русской души необходимо постоянно иметь в виду при размышлениях о судьбах русской культуры, о ее прошлом и будущем, ее ключевых моментах, взлетах и падениях, открывающихся перспективах и закрывающихся линиях оказавшихся тупиковыми, и — особенно — о ее настоящем, взятом не только и не столько в аспекте возможностей, ожиданий, намерений, желаний, рассуждений, слов, сколько под знаком долженствования, осуществления, творчества, дела. Для оценки путей православия, составляющего основу и лучшую часть русской культуры, приведенная выше характеристика тем более верна, что православие образует тот духовный центр или, иначе, тот главный нерв, где все выступает в особенно чистом, выявленном виде, предельно диагностично, «свидетельствующе», значимо. Более того, все духовные подвиги, как и срывы и падения, персонифицированы, освещены светом личности или затмены ее тенями.
Русские святые или — более общо, отвлеченнее, но и шире — русская святость разделяют эти соблазны, а иногда и эти грехи. Действительно, на Руси святость легче и проще и уж, конечно, чаще достигалась на путях мученичества, страстотерпчества, аскезы в ее крайних формах, отшельничества, мистицизма, юродства и т. п., чем труженичества — постоянного, последовательного, целенаправленного, просвечиваемого и освящаемого логосными смыслами. И в этом предпочтении «крайнего», в навыке и способности к нему, в готовности и, если угодно, тяге к предельному, в этом глубоко укорененном чувстве сродства человека и крайних, жесточайших условий его испытания нужно видеть важное свидетельство особенностей святой души, прочувствованных и понятых на Руси как ведущие и в значительной степени определивших тот максимализм («все или ничего»), то чувство или сознание последнего часа, которые нередко приводили к трагедии (или к ее порогу), как только они выходили из сферы святости и подхватывались — приблизительно, на глазок, наспех, упрощенно, с несостоятельными или необязательными продолжениями и выводами — в мирской профанизирующейся среде и преобразуемой по ее образцу и меркам жизни.