О, на сколькие вещи раньше я закрывала глаза, чтобы всегда оставаться «славной девчонкой»! После пробуждения я, на первый взгляд чинно, двигалась по кампусу, как и все прочие, но в глубине души ощущала, как путы спадают с ног, превращаясь в пестрые ленты; переходя из библиотеки в аудиторию, я в одиночку водила хоровод вокруг моего собственного, лишь для меня воздвигнутого, Майского дерева. Тогда же я влюбилась в сатира, принявшего облик кандидата наук по этике и религии: его голос напоминал сладкий, черный кубинский кофе; нежно воркуя мне на ухо, он называл меня preciosa[246].
Взлеты и падения в сердечных делах до сих пор для меня тяжелы. Я стараюсь беречься, но «выблевывание устриц», традиция семьи Глассов, еще крепка во мне. Я не могла есть неделю после того, как он отправился к другим нимфам. Я пила много воды и изо всех сил старалась проглотить хоть кусочек, но меня рвало прежде, чем удавалось хотя бы разжевать крекер. Мой священник пришел меня навестить и вызвал скорую помощь. Мой организм был опять полностью обезвожен: я пролежала под капельницей ночь и большую часть следующего дня, до тех пор, пока не смогла что-то съесть и удержать это в себе. Меня хотели оставить еще на день, для обследования, но я сообщила врачам, что мой лучший друг Дэвид прилетел из Нью-Йорка и сейчас жарит курицу в моей квартире — тогда меня отпустили домой. Какая прелесть: он делал генеральную уборку, напевая при этом: «Я вымою голову и забуду о нем».
Легче обошлось с последним мужчиной, который был у меня до того, как я встретила моего мужа. Вместо того чтобы падать с самолетом, все крепче и крепче вцепляясь в руль, с «лицом, искаженным гримасой страха»[247], я выпрыгнула с парашютом. Приземлилась в доме, где жили мои друзья Генри и Лиз с детишками, и пробыла там пару дней, дабы удостовериться, что старая, простите за грубость, блевотина не полезет наружу. Грубо, но соответствует действительности. Я потеряла в весе, что для меня очень вредно, но на этот раз ничего серьезного не случилось.
Иногда «выздороветь» означает научиться справляться с болезнью, а не излечиться окончательно. Если вы знаете, что ваш самолет терпит крушение, не держите это в секрете; молитесь Богу сколько душе угодно, но поставьте в известность авиадиспетчера ближайшего аэропорта: пусть зальют пеной посадочную полосу и приготовят пожарные машины — так, на всякий случай.
Где-то в середине курса обучения появилась возможность применить свои силы. Я познакомилась с женщиной, капелланом одной из учебных клиник, и она сказала, что здоровье не помешает мне заниматься тем же. Большинство пациентов довольно быстро выписывались, так что проблема непрерывности не вставала слишком остро: даже если я какое-то время не смогу работать, ничего страшного не случится. Пациенты чаще всего нуждаются в нас при чрезвычайных обстоятельствах; это — единичные, но очень насыщенные беседы. Я подписала контракт на десять часов в неделю. Уникальная, завораживающая, вдохновляющая встреча с жизнью и смертью.
Когда отец позвонил и спросил, чем я сейчас занимаюсь, я, как дурочка, все ему рассказала. Я заранее знала, что мы с ним по-разному смотрим на работу капеллана. Так же точно я знала в восьмом классе, что нужно попросить Дженни не упоминать при нем о наших концертах в доме престарелых. Он спросил, как работа, а я стала рассказывать о пациентах, об их делах. Не это его интересовало. Спрашивая о работе, он хотел узнать обо мне. Борюсь ли я со своим эго, чувствую ли себя святее-всех-святых, когда иду коридорами Гарвардской больницы? Только ли «эго и богословское тщеславие» взыграли во мне?
Зуи бросает Фрэнни такой же вызов, но ее интересуют в точности те же, чуждые мне, вещи. Она отвечает:
«Неужели ты не понимаешь, что у меня хватает ума волноваться из-за тех причин, которые заставляют меня творить эту молитву? Это же меня и мучает. И то, что я чересчур привередлива в своих желаниях — то есть мне нужно просветление или душевный покой вместо денег, или престижа, или славы, — вовсе не значит, что я такая же эгоистка и не ищу своей выгоды, как все остальные. Да я еще хуже, вот что! И я не нуждаюсь в том, чтобы великий Захария Гласс мне об этом напоминал!»
Холдена беспокоит то же самое. Его сестра Фиби требует, чтобы он сказал, кем хочет быть, когда вырастет, и предлагает ему стать юристом, как их отец. Холден отвечает:
«… откуда бы ты знал, ради чего ты это делаешь — ради того, чтобы на самом деле спасти жизнь человеку, или ради того, чтобы стать знаменитым адвокатом, чтобы тебя все хлопали по плечу и поздравляли, когда ты выиграешь этот треклятый процесс… Как узнать, делаешь ты все это напоказ или по-настоящему, липа все это или не липа? Нипочем не узнать!»
По правде говоря, мое эго было последним, что меня заботило в больничных палатах. Вот почему больничные капелланы встречаются с инспекторами после работы, в конце недели, чтобы иметь возможность вздохнуть свободно и как следует все обдумать. Я просто не представляю себе, как можно заботиться о мотивах собственных поступков с всепоглощающей настырностью подростка, рассматривающего в зеркале свои прыщи. Я знаю, что многие святые, многие деятели церкви всю жизнь посвящали тому, чтобы с корнем вырывать любое пятнающее душу побуждение. Это, должна признаться, ускользает от моего понимания; возможно, я в чем-то и не права, но самобичевание и смирение человека, возненавидевшего себя, поражают меня так же сильно, как и история Нарцисса, влюбившегося в свое отражение. Конечно же, в первый день я вертелась перед зеркалом, примеряя, какой крест надеть: слишком большой — примут за монахиню; слишком маленький — никто не поверит, что эта относительно молодая женщина на самом деле капеллан. Но скажу вам правду: я улыбаюсь, вспоминая об этом, а не злюсь на себя, как Фрэнни. Что добрые вещи могут произойти из сосуда скудельного, что Бог нас берет такими, какие мы есть, — в этом отец никогда не сможет со мной согласиться.
Снова и снова видела я, как мои скудные, несовершенные дары преображаются во что-то поистине полезное. Помню, как я читала в палате испанские стихи — представьте себе, с каким жалким произношением — одному старику, который не говорил по-английски и переживал разлуку с семьей. Видеть слезы радости на его глазах, чувствовать, какое утешение это ему приносит, — опыт сокрушительный, далеко выходящий за пределы собственной личности. Или на следующий день сообразить, о чем бредит в страхе перед операцией португальская старуха. «Мои статуи! Мои статуи!» — вся в слезах твердила она. Я долго сидела рядом с ней, пока не догадалась, что ее маленькая квартирка вся была заставлена статуэтками святых и Пречистой Девы, и теперь женщина по ним ужасно тосковала. Статуи были ее семьей — и оставили ее одну, когда она больше всего нуждалась в помощи. Какая малость — купить статуэтку в сувенирной лавке, чтобы она охраняла больную всю эту длинную ночь. И какое великое дело. Ты подбираешь с пола мишку, бутылочку, одеяльце своего братика и кладешь туда, где он может их достать. Так просто.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});