Мать честная! Я же знаю, как пить дать, – они теперь этого, вездесуйного, объединив гнев, и вместе порешат! И топориком, и ножичком, а потом разровняют граблями! Тут и меня сподобило увидеть образ классика, который шёл по полю и широко взмахивал косой. Коса висела на заборе – много кос ещё явно той, дореволюционной закалки. Я схватил косу – точнее, попытался схватить. Мастеровые "Кулибины" её накрепко прикрутили к доскам. Втроём – не отодрать!
Меж тем разъярённый здоровяк, размахивая ножом, теснил умельцев вместе с их орудиями труда, а Курбатов уже разворачивался, прикрывал спиной, как бы пытаясь отстоять народные таланты.
И потеряв разуменье, я, как декабрист какой, бросился туда, где сила народного гнева грозила обрушиться на чистого в своих последних помыслах литературоведа.
– Положи нож, – услышал я голос, словно бы объявлявший очередную тему выступления в Ясной Поляне.
Вместо литературоведа посреди вооружённого люда с поднятыми перстами буквально завис в воздухе ни то апостол Павел, ни то Пётр.
Бугай с размаху бросил нож в землю. Но и этого ему показалось мало, он снова схватился за рукоять и теперь с силой вонзил в нож в настил стола, так что красиво задрожало лезвие.
– Да я их голыми руками!..
Мастеровые, однако, своего струмента не оставляли.
– Расскажите, что случилось? – литературовед приземлился, и теперь уже говорил как батюшка на покаянии.
– Я живу за границей, – на взрыде, на страдальческом стенании повёл речь чудик "Морда красная такая". – Три года меня не было. Я вот там живу, у меня трёхэтажный дом. Приехал, а внучек ссытся. Дочь рассказала, что он у этих – я весь Иркутск держу, я их контору вмиг разгоню... – у них из банки, – мужик указал на стоящую посреди двора трёхлитровую банку с лежащими в ней помятыми купюрами, – сто рублей укал! Из-за ста рублей они его так избили, что он уже полгода ссытся! – бугай, оказавшийся дедушкой (эка порода!), казалось, не в силах был перенести это горе.
– Да мы его пальцем не тронули. Это милиция забрала...
Начались "разборки", разговор, а тут уж нашему "Кулибину" слова, златоусту нашему псковскому, – палец в рот не клади!
Словом, демонстрация национальной жизни для иностранной гостьи как нельзя удалась!
На следующий день мы плавали по Байкалу на катере. Капитан – абсолютно тот, про которого пели: "обветренный как скалы", – крепко держал штурвал, давал бинокль, показывая нерпу в воде. Потом варил уху в цинковом ведре. В его капитанской рубке были развешаны мудреные брелки. Капитан рассказывал:
– Одна богатая женщина из Израиля приезжала, оставила подарки. Совсем не умеет говорить по-русски. Но я с ней на иврите поговорил...
То, что мы оба с Курбатовым приподняли головы, – это само собой. А потом посмотрели в пространство, видимо, желая понять, как Толстой отнесётся к тому, что капитаны из Листвянки у нас запросто говорят на иврите.
– Я из ссыльных евреев, – пояснил капитан с волевым подбородком. – Уезжал в Израиль, два года прожил. Вернулся – не могу. – Он оглядывал белые просторы Байкала и лесистые берега, как край, к которому прирос навсегда.
Сошли с катера. Остановили такси. Водитель – этот уж был чудик на все сто – скоро поставил диск с песнями собственного сочинения и исполнения: все на христианские темы.
– Я девять лет в Америке прожил, – начал он рассказ о себе тем знакомым мне с детства блатным выговором, когда указательный и большой пальцы почти соединены и помогают вытанцовывать речи. – Я молодым подсел, потом в золотоискательской артели работал у Туманова, про меня ещё Высоцкий пел, помните, про Гену-жидёнка – это про меня. У меня дед – еврей – профессор, пять языков знал, а я в слове попа три ошибки делаю! Я их ухой кормил с Тумановым – я повар классный, а он пел, что я их хотел отравить. Вернулся из Америки, теперь здесь копеечку можно заработать. У нас тут диаспора, все друг друга знают...
И тут я вспомнил у вчерашнего "Кулибина" – седые завитушки на висках. И опалённое солнцем, будто ещё со времён скитаний по Синайской пустыне, лицо. И брат его, носатый, тоже как бы из Аравийских палестин.
Но главное, как-то туманом, замедленно, вспомнились слова другого шукшинского чудика, бугая с ножом: "Я живу за границей. Меня три года не было. У меня трёхэтажный дом. Я держу весь Иркутск". Это чересчур для сибирского мужика, это откуда-то из Бабеля, Беня
Крик какой-то. Из ссыльных, понятно, наш, сибирский Беня. Чудик!
Деревня Листвянка на Байкале – это гостиница на гостинице, ресторан на ресторане. И пока мы с Курбатовым сидели за трапезой, расположившись на камешках у воды, по кромке берега шли группки туристов, и слышалась английская, немецкая или, реже, польская речь.
Присутствующий незримо где-то неподалёку великий классик так и не давал нам ответа на вопрос: почему же он не завершил работы над "Декабристами", которые отбывали ссылку примерно в этих местах и в пятидесятых годах девятнадцатого века поразили его тем, что, пройдя тюрьмы и каторги, возвращались с прибайкальских земель более здоровыми физически и духовно, нежели те, кто их сюда ссылал.
Поздравляем настоящего алтайского (по рождению) мужика, русского прозаика Владимира КАРПОВА с 60-летием! Сибирского здоровья и новой сильной прозы.
Редакция
Анатолий БАЙБОРОДИН РОКОВОЕ ИСПЫТАНИЕ ДУШИ
Известный иркутский прозаик, Анатолий Байбородин отвечает на вопросы о своём творчестве и современном литературном процессе.
– Анатолий Григорьевич, многие, кто знаком с вашим творчеством, считают вас истинным художником, мастером слова. Однако находятся и такие, например Николай Сергованцев, которые называют ваши произведения нетрадиционной русской прозой. Что вы можете сказать в ответ на подобного рода высказывания?
– Мысль Николая Сергованцева звучала так: "Есть сибирская литература и есть русская литература, которые, вроде, едины, и в то же время неслиянно разные. (…) Русские сибиряки с веками создали и чисто сибирскую, разнящуюся с общерусской, культуру, а потом и литературу, выражающую иную цивилизацию и сам мир переселенчества. И когда мы обозреваем российскую литературу, мы не должны забывать об этом мире русского переселенчества, который нашёл блестящее выражение в творчестве Валентина Распутина, других известных сибирских писателей, и, наконец, в книге Анатолия Байбородина, которую мы нынче обсуждаем. И черты переселенчества я считаю несомненными достоинствами книги".
Мысль своеобразная, неожиданная ("переселенческая" литература), но ошибочная. Некогда Михайло Ломоносов сказал, что "Россия будет прирастать Сибирью". Так вот русская литература и приросла сибирской, но последняя не выделилась в некую "переселенческую". Мало того, сибирская литература стала даже более общерусской, потому что, слившись с устным поэтическим словом, соединила в себе языковые своеобразия русского севера, русского юга и околомосковских губерний. Традиционная русская литература 20 века, прозванная "почвеннической", "деревенской", а, по сути, народная литература, в отличие от дворянской, то бишь классической, слила письменное литературное слово с народной устной поэзией, которую можно издавать сотнями томов, которая, конечно же, мудростью, художественным величием превосходит письменную. Так вот русская литература в Сибири более, чем литература центральной России, слилась с русской традиционной культурой, и в том её вершинная русская народность и русская традиционность.
– В большинстве ваших произведений главным героем является Иван Краснобаев. Он, на мой взгляд, в чём-то является вашим отражением. Так ли это?
– Так. Свою судьбу, свою душу писать надёжнее, чем судьбы и души других людей; сам себе яснее, а чужая душа потёмки. Вот почему я настороженно отношусь к исторической – художественной, не документальной – прозе, когда литературные герои – реальные исторические лица, потому что воображаю, как страдают их души, если ведают, что о них плетут исторические сочинители, описывая их сокровенные мысли и даже интимные желания, приписывая им поступки, о коих они сном и духом не ведали.
Создав героя, созвучного мне характером и судьбой, описывая из романа в роман, из повести в повесть, я решил написать человечью судьбу от рассвета до заката, дерзнул живописать золотое кольцо человеческой жизни, которое завершается, когда счастливо смыкаются ангельское младенчество и ангельская старость – в народе говорят, "впал в детство".