Помолчали, прислушиваясь к соловьиным раскатам.
– Твой венок, Судислава…
– Зачем ты достал его?
Доброгаст надел венок на светлую головку девушки.
– Теперь ты, как луна, – видишь, и на ней венец.
– Да, жемчужный венец! – отвечала Судислава, заглядывая в глаза. – Я ждала тебя, Доброгаст, долго ждала.
На ресницах ее заблестели слезы, она украдкой смахнула их, засмеялась:
– Так ждала!
– Но ведь ты не знала меня, – пожал плечами Доброгаст.
Девушка откинулась, поглядела пристально, жутко:
– Знала! Ты мне во сне являлся. Был у тебя конь и меч, светлый, как луч. И было это в счастливом Оковском лесу…
Судислава остановилась, нахмурилась, слушала долго, как щелкает невидимая в ночи птица. Потом лицо ее прояснилось.
– Нет… Я и снов-то не вижу. А что ждала тебя—это правда. Вот ведь и не знала тебя, а ждала, потому что одиноко мне.
Из глубины сада потянуло легким ветерком, по Глубочице заплясали тысячи лунных иголок, жук шлепнулся о землю. Соловей то и дело прерывал песню, будто задыхался. Слышалось только частое тех-тех-тех…
Доверчивые девичьи глаза. Они смотрят в самую душу. Чуть шевельнется бровь, дрогнут губы, и сердце Доброгаста полно благодарности.
– Глаза у тебя светят, как у…
– А я ведь и оборотиться могу. Побегу на мягких лапах, прыгну на яблоньку. Ты придешь – нет меня. Только два глаза горят. Страшно?
Губы сами приблизились и застыли полураскрытые, так что Доброгаст ощутил на щеке горячее дыхание. Это продолжалось несколько кратких мгновений. Потом Судислава отодвинулась, сняла с головы венок, снова оросила его в Глубочицу. И опять, как днем, вскинулась рыба.
– Щука гоняет плотву, – сказал Доброгаст.
Соловей заливался все пуще и совсем рядом дышал огромный мир – ночной Киев, буйный, кипучий град.
ИМЕНИТЫЕ
Прошло несколько дней. Доброгаст привык к своему новому положению холопа в бегах, воспрянул духом, и чем сильнее была опасность разоблачения, тем смелее он показывался на улицах Киева. Ночевал в заброшенном саду на Глубочице, а днями бродил по городу в поисках работы. Подолгу стоял перед княжескими хоромами, заглядывался на каменные дома, мраморные статуи, вывезенные из Византии и украшавшие теперь главную площадь. Много диковинного открывалось ему. Величественная крепость Самвата с проложенными в каменной стене трубами, крикнешь – отзовется за целую версту; торжища, где собирается несметное количество людей с разных сторон земли; десятки украшенных флагами кораблей на Почайне; гарцующие по мостовой дружины в сверкающих позолотой доспехах; богато одетые, разряженные женщины (на одной увидел столько самоцветных камней, как плодов на рясной вишне), седобородые гусляры, скоморохи с медведями… Это ли не диковинно? Незнакомые песни – звонкие, веселые, совсем не похожие на те, которые он слышал доселе; девичьи хороводы у Днепра по ночам, когда хлюпает волна у яра и брызжет на девушек золотом. Туда приходила и Судислава. Чудной казалась она Доброгасту. То весела, хохочет, подтрунивает над ним, глаза сияют и бьется у виска прядка волос, а то вдруг замолчит – слова от нее не добьешься, одно вздыхает. Доброгаст не спрашивал себя, как он относится к новой подруге. Была жива в памяти Любава, хотя воспоминания о том злосчастном дне уже не вызывали острой, режущей боли в груди.
Судиславе нравилось опекать Доброгаста, видела, что эта опека смущает, даже раздражает его; сильный и мужественный, он становится неловким, беспомощным. Особенно приятным было то, что отныне у нее была своя тайна, о которой девушка думала целыми днями: то снедь для Доброгаста готовила, заворачивала в подол печеную репу, прятала на груди хлеб, то добывала для него на подворье всякую мелочь – нож, огниво, гребенку. Судислава теперь часто оставляла мрачные покои великой княгини, где только запах ладана и большая болгарская книга с малопонятными, пугающими словами.
И работу отыскала для Доброгаста новая подруга. С двумя товарищами он должен был рыть колодец на княжеском дворе. Пришли спозаранку, рыли до полудня, пока солнце не осветило дна ямы. Земля становилась все тверже, глинистей, налипала на заступ, работа подвигалась медленно, но Доброгаст был неутомим.
На княжеском подворье царило необычайное оживление. Сновали тиуны[11] в синих с желтыми оплечьями кафтанах, увешанных бляхами, холопы в домотканных рубахах; как угорелый, носился огнищанин;[12] на старых почерневших розвальнях у поварни сидели девушки, чистили котлы. Конюхи выбрасывали из конюшен навоз; за хоромами отчаянно вопили петухи, кудахтали куры. В дальнем конце двора, у Воронграй-терема, вытряхивали залежавшиеся половики.
К полудню в детинец стали прибывать именитые – княжеские думцы. Вратники в кольчугах и посеребренных шеломах приветствовали их поднятием секир. Не доезжая сорока шагов до красного крыльца, как того требовал обычай, именитые спешивались, отдавали коней стремянным.
Первыми прибыли великаны Ратмир и Икмор, за ними – сопровождаемый отроками-оруженосцами, закутанный в черное с голубыми разводами корзно, христианин Иван Тиверский. Потом появилось несколько молодых думцев, не знакомых товарищам Доброгаста. Заросший волосами Сухман, кривоногий, с наброшенной на плечи волчьей шкурой, произвел на всех неприятное впечатление. Следом за ним пересекли двор вятичские князья.
– Леший с братцами-медведями, – прыснули холопки на санях.
– Гляди-кось, – схватил Доброгаста за рукав землекоп, – Ратибор Одежка, буян отменный. Рожа-то чуть не лопнет! Золота у него – не роди мать-сыра земля! Жрет, пьет вдосталь, а силу некуда девать. Холоп провинится – он его на сани да врастяжку. Тремя ударами забивает насмерть, змей!
Ратибор был грузным, мрачным человеком, в старых дырявых сапогах, в неопределенного цвета кафтане, засаленном на животе. Он несколько раз обернулся, почувствовав устремленные взгляды, и недовольно запыхтел.
Галопом примчался князь Синко, веселый, сверкающий. На груди у него была нашита вещая птица с отлетающей стрелой – знак города Чернигова.
– Я вам знатную песню привез, девоньки, – крикнул Синко задорно, – спеть, что. ли?
– Спой, батюшка, спой! – хором ответили те, заулыбались.
– Только, чур, каждую поцелую! – гарцевал князь на коне.
Холопки раскраснелись, закрылись руками:
– Ой, что ты, батюшка! Господине!
Некоторое время Синко наслаждался их замешательством, широко улыбаясь и подмаргивая. Потом сказал снисходительным тоном:
– Ладно ужо… слушайте мою песню, девоньки, знатная песня, складная песня, за душу хватает… Эх, люшеньки-люли, ди-идо, ла-а-до!.. – затянул он красивым бархатным голосом, словно шмель загудел по весне.