«Что погнало туров, – думал, – куда? Ведь кому, как не им, воля в степи».
Утром все начиналось сначала, только голод настойчивей давал знать себя. Чувства обострились. С каким-то остервенением разрывал Доброгаст норы, вокруг которых видел свежий птичий помет, доставал яйца и пил их. Так он шел от норы к норе. Земля была крепкой, ломал ногти; над ним кружились, кричали серые с белыми подхвостьями птицы, будто проклинали… Однажды гадюка скользнула под рукой, но не ужалила, в другой раз, разрыв нору, нашел в ней двух лягушат и взрослого птенца. Лягушата попрыгали в разные стороны, а птенец низко-низко полетел над травой.
Силы Доброгаста совсем уже истощились, когда неожиданно для себя он вышел на берег реки у перевоза.
Днепр лениво выкатывал на песок янтарные под солнцем волны. Необъятно широкий, он, казалось, гудел, и от этого гула чуть дрожала земля. Киевская гора, возвышающаяся на том берегу, подавила Доброгаста своей величавостью, и он долго не мог собраться с мыслями. Стоял, смотрел.
Над древним градом занимался день. Сначала вспыхнули золоченые шатры великокняжеских хором, потом багрово запылали окна, и из утреннего сумрака выплыли бело-розовые терема боярских палат, крыши из поливной черепицы и купол церкви, бирюзовый от кислой меди, утонувший в яблоневом саду.
Гордо смотрела на Доброгаста высокая каменная стена крепости.
Ночная тень медленно сползала к реке, оставляя на припеке тополя, дубы, мокрые от росы бузиновые кущи. Осветился Подол – запыленный, почерневший, с кривобокими избами, поставленными на пнях или камнях, ветхими полуземлянками и хворостяными сараями. Криво бежали повсюду плетни, изгороди.
Доброгаст почувствовал стеснение в груди.
– Здравствуйте, батюшка Словутич и матушка Киянь, – шептал он, стараясь охватить взором всю громаду города от заросших сорной травою переулков Подола до сверкающей короны детинца.[10] То, о чем раньше лишь смутно мечталось, величественным предстало наяву…
Последние сумеречные тени скользнули в Днепр, морщинистый под ветерком, исходящий теплым радужным туманом. Волны набегали на песчаные отмели, раскачивая рыбацкие однодеревки. Из окрестных лесов летели стаи диких голубей, трепетали над самыми крышами.
– Эй, парень, ворону проглотишь. Пошто рот распахнул? – донеслось снизу.
Доброгаст не ответил, стараясь казаться равнодушным, спустился к реке, стал пить воду, брызгать в лицо. Краем глаза увидел сидящего в лодке рябого человека, откровенно за ним наблюдающего.
– Беглый, небось?
– С чего взял? – приступил к нему Доброгаст. – Смотри ты…
– А с того взял, что нет в Кияни лапотников, – засмеялся человек, – да ладно ужо, садись в лодку – перевезу! Я таких, как ты, даром вожу… беглых-то. Люблю вас – отчаянные вы люди, головы забубенные. – Он снова коротко рассмеялся, ругнулся.
– Прошлой весной пришел ко мне один молодец, тоже, как ты, на Киянь глазел. «Перевези», – говорит. Злой был молодец и смелости необыкновенной. А на реке – ледоход вовсю. «Куда, говорю, в этакую страсть!» – «Перевези, – твердит, – я тебе много денег дам и шапку соболью подарю, не теперь, а потом»… Уговорил… Я попробовал, довез до середины… нет, неможно! Словно клещами хватает лодку льдинами и несет. «Надо возвернуться», – говорю. А он: «Ну, нет…. пропади все пропадом!» Да как сиганет на льдину, потом на другую и поскакал русаком.
Перевозчик с минуту помолчал, пытливо вглядываясь в лицо Доброгаста, и продолжал хитро:
– А потом на Житном торгу ему голову отсекли. Сам положил ее на чурбан, согнал мух и положил. Сохнет теперь она на Кузнецких воротах. Намедни я проходил, хотел было напомнить о собольей шапке, да перемог себя… Ну, иди в лодку!
Доброгаст, не задумываясь, вошел в нее, рябой мужчина ухмыльнулся, покачал головой, стал вкладывать весла в уключины.
– Хотя вот Кий на этом самом месте был перевозчиком, а потом в князья вышел, Киянь построил… Ты сбрось-ка лаптишки, истоптались – не жаль, а босым лучше.
Доброгаст разулся, перегнулся через борт. Из воды глянуло изможденное лицо. Екнуло сердце: «Что-то будет?» Лапти закружились, увлеклись течением.
– Еще две ладейки к грекам поплыли, – захохотал рябой, – ну же не кручинься, в Кияни любят веселых.
– Что князь? – спросил Доброгаст. – Не вздумал ли нового похода, воев не собирает?
– Князь дома, – ответил рябой, – а насчет похода не слыхивал… Да ведь не усидит. Еще в колыбельку ему меч клали. В ратных делах жизнь проводит. «Хочу, говорит, все русские племена воедино собрать и померяться с греками». Таков батюшка, не усидит!
– А что если мне предстать перед ним? Выслушает?
Рябой захохотал, даже весла бросил:
– Выдумал! Да кто ить тебя к нему пустит? Ты храбр с заставы или нарочитый муж из старейшей дружины? Зачем же на тебе рубище, зачем вместо меча огниво у пояса? Ты и в город-то не пройдешь, пожалуй. Вон там… Видишь? – показал он рукой. – Это крепость Самвата… а вон Кузнецкие ворота. Поднимешься по Боричеву взвозу, мимо церкви святого Ильи – видишь, хоромина белая, что сырок, с крестом наверху, – и прямо в ворота… скажешь – лодочник из Любеча, ладью пригнал, мол.
Перевозчик нагнулся, достал из-под сиденья ломоть затвердевшей каши. Ел, не бросая весел. Доброгаст глотал слюни, хмурился.
Лодка приближалась к берегу. Несколько парусных кораблей стояло на Почайне, сновали однодеревки; город просыпался, шумел. Мычали выгоняемые на пастбище коровы, хлопали бичи, гудели рожки, доносился стук молотков и скрипение телег. Крепко пахло смолою, вяленой рыбой.
Лодка наконец ткнулась носом в камни, пригнала легкую волну и остановилась. Доброгаст вышел на берег.
– Спасибо тебе, человек!
– Не за что! Разбогатеешь – подаришь мне шапку соболью! Ты погоди-ка… я тебе не все сказал.
Доброгаст остановился.
– Видишь ли, тот молодец с кистенем под мостами прятался, гостей дожидаючись.
Рябой помрачнел, погрозил пальцем, оттолкнулся веслом от берега:
– Гляди у меня!
Доброгаст шел по Подолу и не мог надивиться всему, что видел. Отовсюду несся веселый стук молотков, дымили печи, суетились люди. Два здоровенных парня с руками, окрашенными по локоть желтою краской, выливали в канаву горячую воду из медного чана; кузнецы в кожаных фартуках вздували горнило; мальчишка тащил на голове огромное, грубо плетенное сито, из-под него виднелись только маленькие запыленные ноги.
Доброгаст заглянул в одну избу – усыпана стружками, уставлена струганым деревом. На полу возятся молодые умельцы. Они прилаживают к дубовому якорю обтесанный камень, прикручивают его смолеными веревками, поют. Один из них поднял голову, тряхнул стриженными в скобку волосами: