поднимался к ним в мансарду, чтобы еще подискутировать, не было ничего необычного. Но по поводу «Куле Вампе» он буквально взорвался. «Вы верите в молодежь, и это совершенно справедливо! – бушевал он. – Эта война против рабочего класса больше всего ударила именно по вам! Но как можно бросать обвинения и объявлять никчемными всех рабочих, которые не в состоянии осознать, в какой нищете они пребывают!» То, что он был не согласен с Коммунистической партией и ничуть этого не скрывал, разве что от Дины, из очевидного уважения к ней, вызвало еще большее восхищение компании. Но они уловили в этом, помимо политики, еще и какие‑то отголоски личных трений, поэтому, когда смешки стихли, никто не знал, что сказать. Проворнее всех оказалась та, кому находчивость не изменяла даже в неловкой ситуации. Герда пустилась рассказывать о последней поездке к Георгу. «Куле Вампе» только вышел, и им пришлось не только тащиться через пол-Берлина, но и прийти сильно заранее, потому что перед «Атриум-Паласом» в Вильмерсдорфе – единственным кинотеатром, где показывали фильм, – тянулись бесконечные очереди. Рабочие и творческая интеллигенция, деятели театра и кино, продавщицы, танцовщицы из ночных клубов и тому подобные – сборище настолько пестрой публики произвело на нее впечатление не меньшее, чем музыка, диалоги и потрясающий монтаж! Эта сцена в метро, где прозвучала впервые
Solidaritätslied[45], этот припев, который так и звучит в ушах! Эта женская гонка на лодках, как будто гребля –
eins zwei hop hop[46]– самый приятный и эффективный способ изменить мир. «Я тогда сказала Георгу и не побоюсь повторить: разве это может сравниться с вальсом из “Конгресс танцует”?»[47]
– Стоп! Не смей даже упоминать эту реакционную патоку рядом с музыкальным шедевром Ханса Эйслера! – вскочил Зас, попавшись на провокацию.
– А чего ты хочешь? – ответила явно довольная Герда. – Пока коммунизм в кино будет пресным, реакционеры будут брать верх, и переизбрание Гинденбурга тому подтверждение…
Блеснув тонкими стеклами очков, Зас признал, что ему нечего возразить:
– А скажи‑ка мне: не дашь ли ты несколько уроков танцев в моей музыкальной школе, вроде тех, на которые отправляют молодежь перед балом дебютантов?
– Для тебя – все что угодно! Ну, или для просвещения масс, если тебе так больше нравится…
Конец фразы растворился в хрустальном смехе Герды, который заразил и увлек всех вокруг. Обстановка в мансарде разрядилась.
Лучше смеяться: и тогда и потом, и в Лейпциге и в Париже. Лучше рассмеяться в лицо несчастью, чем застрять в ловушке споров, которые после гитлеровской расправы над левыми потеряли всякий смысл, но все равно разгорались повсюду: в различных объединениях и в редакциях в изгнании, в бывших казармах, отданных под общежития для беженцев, в очередях в préfecture[48], в благотворительных столовых, где и социал-демократы, и коммунисты, и растерянные представители еврейской буржуазии сжимали в руках одинаковые щербатые миски. Но особенно в кафе, где можно было никуда не спешить и где гул ожесточенных споров обрушивался на всякого, кто устраивался за столиком. Бывшие депутаты часами просиживали над пустыми чашками, защищая свои прежние позиции, как последнее достояние, как последний повод для гордости. Лучше не слушать их, лучше отшутиться. Лучше наслаждаться привилегией быть студентом, как Такса, или уединением захудалого гостиничного номера, наполняя его песней пролетарской борьбы, осознавая, что ты тоже принадлежишь к безработному Weltproletariat[49]. А еще лучше выйти на улицу и исполнить ее дуэтом для более благодарной, чем клопы, публики, исполнить ее как гимн для товарищей, застрявших на террасах левого берега, вдобавок теша себя тем, что парижане ничего не понимают, кроме того что это по‑немецки и что это марш.
«Vorwärts und nichtvergessen, worinunsere Stärkebesteht. Beim Hungern und beim Essen, vorwärts, und nievergessen – die Solidarität!»[50]
Года два спустя, когда самые тяжелые времена остались позади, Рут и Герда оказались на вечере в поддержку антифашистской борьбы в Германии. Им уже не нужно было выживать и делить кишащую клопами кровать, а «Песню солидарности», которая была дорога и голодным, и сытым, исполняла жена Брехта Хелена Вайгель. Маленькая, худенькая, с горящим взглядом и лицом героини греческой трагедии (и, признаться, в котором было что‑то обезьянье), она пела как настоящая актриса, с чувством, а не развязно и во весь голос, как подруги Вилли. Вилли почувствовал, насколько далеки друг от друга жизнь и театр. Он поздно освободился, добрался наконец до кафе «Мефисто» на бульваре Сен-Жермен и сразу же увидел знакомые лица: Рут и Мельхиора Бричги, печатника, за которого она недавно вышла замуж, Герду со Штайнами и галдевшую на разных языках компанию во главе с Андре Фридманом, ставшим к тому времени уже своим в ванной-лаборатории на Монмартре. На том soirée[51] собрались в основном немецкие эмигранты. Обычно встреча со всем этим Heimat[52] вызывала у него тревогу, схожую с клаустрофобией, но в этот раз мысль, что он знаком с таким множеством людей, доставляла ему удовольствие. Простое удовольствие, вроде того, что он ловил на лицах родителей, когда случалось выбраться с ними на концерт или на премьеру в театр: и мы, и мы тоже здесь, в избранном обществе!
И если все они даже здесь, среди корифеев немецкой культуры в изгнании, были никем, то что уж говорить о Париже… Они узнавали друг друга по одному взгляду, по кивку, по едва заметному жесту. Близость первых лет развила в них эту способность распознавать своих. Они обрели солидарность, которой уже не забыть: она возникла из насущных потребностей. Вилли Чардак никогда особенно не верил в новое человечество, порожденное социализмом, но эта их манера держаться вместе толкала их вперед, vorwärts, как пелось в Solidaritätslied, и с такой силой, которую они вряд ли обрели каким‑то иным способом.
Вот что он находил в первую очередь в Герде и в большой компании, окружавшей ее неотразимую и дорогую ему особу. Он вдруг вспомнил, что, когда они с Гердой случайно встречались на улице или когда она вскакивала с места, энергично затушив окурок – «Ну все, мне некогда, надо узнать то‑то, сходить туда‑то», – он называл ее Fräulein Vorwärts. Это была его шутка для одного себя, попытка уверить себя, что он избавился от кокона лейпцигской ревности, угнетавшей его, как небо, затянутое низкими облаками и фабричным дымом. Но даже в тот вечер на концерте, когда Герда казалась ему такой близкой, он и представить себе не мог, какой неудержимой движущей силой обладала его Фройляйн Вперед…
Доктор Чардак проходит мимо закрытых рольставней супермаркета, дамской парикмахерской, магазина