Фина честно призналась, что ей страшно. Страшно — что тут поделаешь. А признаться в этом не легко, этого признания она не испугалась, значит, она не такая уж трусиха…
Наступал вечер. Андрюша успел решить задачу о двух бассейнах разной емкости и пристроился у окна, склонившись над любимой книгой «Мученики науки». На этот раз он с особенной жадностью перечитывал главу о несправедливом притеснении еще не признанного, но уже несомненно великого Галилея, когда за окном послышался шум.
Андрюша выглянул и ахнул: не шарабан Арона Моисеевича на новых стальных шинах, а громадный сверкающий бенц Мавро Ангелиди вкатил во двор. Автомобиль с устрашающими гудками и фырканьем затормозил перед самой цветочной клумбой. Это мог сделать только Чаркин. И в самом деле, за рулем с сигарой во рту сидел рыжий Чаркин, вдоль лакированного борта красовался плакат: «Ешьте лактобациллин — гарантия долголетия!» Мгновение — и из кузова — вся в белом — выпрыгнула с букетом роз по-прежнему веселая, смеющаяся Фина, а с нею — ловкач Стивка. Но что удивительнее всего, вслед за ними мешковато вылез папа — добрый, застенчивый и смущенный Александр Петрович.
Было чем смутиться.
Как будто он всегда мечтал о таком случае, Чаркин со всем пылом вмешался в сделку о продаже павильона «Лактобациллин» и остановил ее. Он и Ангелиди вступили пайщиками в предприятие, а Александра Петровича просили остаться руководителем.
…И не стало с того времени на Всероссийской выставке более преуспевающего и популярного павильона, чем тот — над обрывом с высоким шпилем-флюгером: «Лактобациллин». На шпиль теперь была посажена великолепная модель биплана «фарман». Она-то и показывала теперь направление ветра. Люди засматривались на великолепную модель. А многие из посетителей павильона засиживались за столиками в надежде увидеть здесь самого Андрюшу Чаркина, как называли его и мальчики, и офицеры, и господа в канотье. Это случалось довольно часто: Андрей Ефимович любил приходить в гости к Андрюше-младшему.
ПРИКОСНОВЕНИЕ К ЧЕЛОВЕКУ
В доме номер 19 по Ришельевской улице на углу Жуковского (а в прежние времена Почтовой) на третьем этаже с улицы жил мой приятель, гимназист Доля, сын популярного зубного врача, а над ними этажом выше жила семья Бабель. Они жили дружно.
Для одной стороны было лестно и выгодно дружелюбное соседство первоклассного дантиста, другая сторона ценила верхних жильцов именно за их высокую нравственную репутацию, за то, что глава семьи, старый Эммануил Бабель, достойно нес свои обязанности коммерческого агента заморской фирмы сепараторов до самых последних дней.
В наших с Долей глазах сепараторы — это было что-то вроде велосипедов, тоже поставляемых в Одессу фирмами, они имели неплохой спрос среди хуторян плодоносной Одесской губернии. Но главное заключалось не в этом.
Как раз не это составляло привлекательность близкого соседства.
Долина семья была семьей литературной, то есть здесь выписывались модные журналы с приложением, ходили в литературно-художественный кружок. Кажется, среди пациентов Долиного папы были Бунин и Алексей Толстой, в приемной за журналами я не раз видел Утесова и Клару Юнг.
Разумеется, Доля писал стихи и рассказы и — вопреки обычному — не делал из этого секрета, наоборот, за семейным столом частенько слушали произведения Доли и одобряли их. Вероятно, догадывались, что и моя дружба с Долей — я все-таки был мальчик незаметный, демократический — тоже основана на общности литературных интересов. Иногда вежливо намекали, что не прочь были бы послушать и мои произведения. Я отмалчивался.
А между тем, конечно, я тоже писал. Помню и теперь тетрадки, в которые тщательно записывались эти сочинения. Как правило, сочинения отличались величавостью. В этих вкусах мы резко расходились с Долей, у которого сказывалась наблюдательность, вкус к житейскому и даже смешному: он мог карикатурно описать пациентов отца, дожидавшихся приема, или ухватки размашистой горничной Веры, или гимназического преподавателя, какую-нибудь уличную, а то дворовую сценку. Нет, меня влекли образы вечные. Мои произведения назывались «О том, как это было, или Изгнание из рая», «Огненные языки Апокалипсиса» — и все в таком роде. Я подробно описывал, чего следует ждать грешным людям, и, признаюсь, кроме других причин, это тоже была причина, мешавшая мне спать по ночам. Соблазны дня и вечерних улиц мешались в моем воображении с ужасом возмездия. Разверзается земной шар, как расколовшееся яйцо, и выливается из недр пламя, карающее порок… А в картинах грехопадения праотцев я очень сострадал мною заботливо описанной, нежной, кроткой, беспомощной, золотистой, как у Луки Кранаха, Еве, поддавшейся соблазну и вдруг почувствовавшей свою наготу. Девушка рысцой убегает от преследующего ее свирепого архангела, а вдогонку за ними мужественно шагает Адам, весь в шкурах. Прелестная не знает, куда девать девичьи руки, двух не хватает, чтобы прикрыть стыд. По всему саду с укором падают яблоки и груши…
Нельзя сказать, что я был беспорочный мальчик — увы! Я уже сознался в этом. Вероятно, однако, я инстинктивно чувствовал вечный непреходящий смысл библейских мотивов, образов добра и зла, их мораль и уже начинал понимать преимущество красоты над уродством. Уже тогда мальчику, подростку и юноше, хотелось платить полным рублем за таинственный дар жизни, и мне не нравилась суетность моего товарища, интерес к мелкой разменной монете.
Надо еще сказать, что в Одессе только-только кончилась война. Был первый год утверждения советской власти, война на улицах кончилась, продолжалась война на западной границе страны с белополяками. Мы уже знали о Конной армии Буденного и Ворошилова, о ее победах, и это становилось одной из преобладающих тем в семейных разговорах.
Я не совсем понимал, в чем дело, но, по-видимому, о доблестях Красной Армии и конницы Буденного Доля наслушался не от кого другого, как именно от Бабеля-младшего, сына Эммануила Исааковича, Исаака Эммануиловича, который сравнительно недавно приехал из Петрограда и теперь служил в ГИУ — Государственном издательстве Украины.
Говорили о том, что, вопреки желанию отца видеть сына хорошим коммерсантом, известным юристом или знаменитым скрипачом, сын Исаак стал писателем, его хвалил Максим Горький и он уже печатал свои произведения в Петрограде.
Как-то я застал Бабеля-старшего у Доли, он беседовал с Долиным папой, он говорил:
— У вас высокая клиентура, у вас замечательно талантливая дочь (у Доли была сестра), я понимаю, что девочка должна трудиться — это очень хорошо, что она так долго усердно играет гаммы. Но, знаете, Исаак… мой Исаак… Он, бедный, тоже с утра трудится над чистым листом бумаги. Что поделаешь! Вы извините меня, пожалуйста, я передаю просьбу Исаака, он так хорошо относится к вашему Доле, всегда находит для него время. Исаак говорит, что утром правда яснее.
Просьба Бабеля была уважена беспрекословно. Впрочем, кажется, через некоторое время