году, когда Паскаль продолжает работу над переводом «Жития протопопа Аввакума» и диссертацией о началах раскола в русской Церкви. Не останавливаясь на характеристике метода Паскаля-переводчика, заметим, что «Подросток» оказался первенцем в целой галерее переводов из Достоевского, которые он предпринимает в 1940–1970‐е годы: в 1948 году выходят «Белые ночи», в 1958 «Преступление и наказание», в 1961 «Записки из мертвого дома», в 1977 «Идиот»; все издания сопровождались предисловиями или послесловиями и примечаниями переводчика.
Своеобразным апофеозом подвижничества на поприще внедрения творчества Достоевского в плоть и кровь французской культуры в 1950‐е годы стало деятельное участие Паскаля в издании сочинений русского писателя в престижной книжной серии «Плеяда», отличающейся академической основательностью в отборе переводов и разработке научного аппарата (предисловия, примечания, варианты текста): собственно говоря, такая публикация означала признание классического статуса как за русским автором, так и за его французскими комментаторами и переводчиками.
* * *
Если попытаться дать характеристику метода Паскаля-переводчика, то необходимо прежде всего заметить, что речь идет, как правило, о не первых французских переводах этих романов, а о своего рода перепереводах[54], предпринятых на основании различных соображений, как издательских, так и культурно-исторических, большинство из которых сводятся к парадоксальной и довольно обычной ситуации «неперевода». Вкратце эту ситуацию можно описать так: перевод того или иного иноязычного текста существует, даже пользуется известностью, более того считается «блестящим», освящая имя переводчика прочной связкой с именем классика, но в действительности не отвечает главному филологическому требованию, предъявляемому к переводу в идеале, — возможности читать параллельно текст подлинника и его «двойника».
В переводческой культуре Франции такая ситуация усугубляется из‐за того, что в ней сложилась достаточно авторитетная школа «красивых и неверных», восходящая к культуре классицизма и понятию «хорошего вкуса»[55]. В рамках этой концепции главное в переводе «красота», то есть «правильное использование» классического французского языка в соответствии с освященными словарем Академии нормами, тогда как «верность», как бы ни трактовать это понятие, отходит среди задач переводчика на второй план. Несмотря на то что против этой «этноцентричной», или имперской, политики языка французская словесность выступала в лице таких гениев, как Шатобриан (как переводчик Мильтона) или Бодлер (как переводчик По), идея «красивых и неверных» более трех столетий направляла и зачастую продолжает направлять переводческую практику во Франции.
В отношении текстов Достоевского эта общая культурная ситуация осложнялась тем, что среди первых переводчиков его сочинений на французский язык преобладали выходцы из России (И. Д. Гальперин-Каминский, В. Л. Биншток, Б. Ф. де Шлёцер, М. Шапиро[56]), которые так или иначе были вынуждены перестраивать свое лингвистическое мышление в угоду правильного, надлежащего использования языка в чуждой литературной среде, где им предстояло утверждаться и искать признания. Иными словами, переводчики такого толка, боясь изменить бытующим нормам языка принимающей культуры, не останавливались порой перед безбоязненной перекройкой подлинника, представляя на суд читателей «переделки», «пересказы», в лучшем случае художественные «переложения», но редко — филологически верные переводы[57].
Чтобы проиллюстрировать такое положение вещей, достаточно будет привести несколько строк из предисловия М. Шапиро к переводу «Братьев Карамазовых», опубликованному в 1946 году, то есть приблизительно в то же время, когда Паскаль работал над переводом «Белых ночей». Характеризуя стиль романа, Шапиро точно формулирует проблематичность ситуации, в которой оказывается всякий переводчик, сталкивающийся с текстом Достоевского и ищущий при этом прежде всего «красоты» во французском вкусе, иначе говоря гладкописи:
Тяжеловесность стиля Достоевского в оригинале ставит перед переводчиком почти неразрешимые проблемы. Наверное, совершенно невозможно воспроизвести его всклокоченные фразы, несмотря на все богатство их содержания[58].
Что же делать, когда фраза представляется тяжеловесной, запутанной, исполненной повторов, лишенной всякой гармонии? В переводах, ищущих красоты, благозвучия, гармонии, классически правильного строя фразы, переводчику не остается ничего другого, как дробить слишком длинные, на его вкус, предложения, подменять лексические единицы, поскольку следует избегать повторов, устранять все темноты, так как надлежит заботиться о пресловутой французской ясности. Именно против традиции «красивых и неверных» переводов выступал Паскаль в своих переводческих начинаниях, подготавливая, в некотором смысле, почву для радикально модернистских буквалистских переводов А. Марковича, прогремевших на всю Францию в 1990‐е годы.
Своеобразие переводческой позиции Паскаля, которое отличает ее и от приемов «вольного перевода» переводчиков старой школы, и от буквалистских притязаний переводческой программы Марковича, определялось тем, что если во французском языке он все время оставался как у себя дома, хотя семнадцать лет провел на чужбине, то в русский он вжился так крепко, что тот ему стал буквально родным, не материнским, разумеется, но языком второй Родины, России, познание которой через русское слово он сделал делом всей своей жизни.
Чтобы проиллюстрировать это отличие, достаточно будет остановиться на трех французских вариантах зачина «Идиота», принадлежащих, соответственно, А. Муссе (классическая школа), П. Паскалю (школа филологического перевода) и А. Марковичу (модернистская школа):
В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона[59].
С самой первой фразы Достоевский вводит в роман, с одной стороны, резкий, отчетливый ритм, который передается в трехчленной серии обстоятельств времени (и непогоды): запятые между ними как будто передают стук колес самого поезда. С другой стороны, во фразе превосходно выражена стремительность всего происходящего, как бы предваряющая ту скорость, с которой будут развиваться события в романе — «на всех парах». Во второй фразе, однако, идея стремительности внезапно подвешивается через использование проблематичного, с точки зрения норм литературного языка, выражения «насилу рассвело» и нагромождения всяких естественных препятствий для верного взгляда на события. Словом, здесь господствуют скорость, сила и мглистые сумерки.
В переводе А. Муссе картина, с которой открывается русский роман, выдержана в совершенно иных ритмах и тонах:
Il était environ neuf heures du matin; с’était à la fin de novembre, par un temps du dégel. Le train de Varsovie filait à toute vapeur vers Pétersbourg. L’ humidité et la brume étaient telles que le jour avait peine à percer; à dix pas à droite et à gauche de la voie on distiguait