Вдалеке кричат вороны, в двери булочной ломится бродяга, по небрежно очищенной от снега дороге трясется извозчик – все идет своим чередом в этот самый обычнейший из всех дней. У Романа Модестовича шикарное настроение – мир вращается вокруг него в положенном ритме, прохожие низко кланяются, и от каждого такого поклона Карманову кажется, будто он на вершок воспаряет в небеса. Тело почти невесомо, каждый новый вдох наполняет нутро легчайшим эфиром, да так, что собственный упитанный зад поневоле может показаться диковинного вида монгольфьером, а узкие и покатые бабьи плечики – хищно развёрнутыми крыльями новейшего Ньюпора[24]. Чем не счастье? В этакую светлую минуту немудрено позабыть обо всем на свете… Ну, разве что, исключая столь важное событие, как появление одной из жилиц – придавленной жизнью женщины, что бочком пыталась проскользнуть мимо.
– А-а-а! – заорал Карманов на всю округу. – Марийка! Никак деньгу принесла, горемыка сердешная?! Молодчинка-молодчинка! Давай сюда, давай! А месяц ещё вчера кончился, между прочим! Не запамятовала, что это значит, матушка?
Бедная женщина сгорбилась и засеменила к крикуну-домовладельцу.
– ‘Оман Модестофич! – женщина оказалась неожиданно картавой. – Помилуйте! Он опять всё п’опил! Ей-ей, п’о-о-опил! За’аботал на угольке и в тот же день п’опил! До копе-е-еюшки! Вы бы пов’еменили денёк-д’угой, а, благодетель? Детишек ко’мить нечем, а цены-то нонче – сами знаете, какие. Вот, саечку в булошной под честное слово дали…
Со своей немыслимой высоты Карманов грозно взирал на Марийку, готовясь обрушить на голову несчастной громы и молнии.
– Доброе утро, Роман Модестович, всё лютуете?
– А?! – сверзившись с небес, завертел головой Карманов.
– Утро доброе, – повторил голос.
– Кто это? – спросил Карманов, вытаращившись на должницу, будто это она чревовещала.
– Совесть ваша, Роман Модестович, – ответил голос, и звонкий смех запрыгал между стеной дома и величественным сооружением дворника Абдаллы – здоровенным грязно-белым сугробом.
Мосье Карманов, наконец, додумался возвести глаза вверх, и с удивлением обнаружил, что и выше его головы также существует жизнь – в окне чердачного этажа маячило молодое симпатичное мужское лицо. Лицо имело наглость улыбаться самым бесшабашным и непочтительным образом.
– Который раз, господин инженер, я обещаюсь выгнать вас по прошествии месяца…
Обладатель бесшабашной улыбки удивленно, но, опять-таки совершенно непочтительно вскинул брови.
– …Потому что на следующий день как заплатите, вы становитесь невыносимы! – закончил Роман Модестович.
– Ну-у-у, – ничуть не смутившись, протянул насмешник. – Один день в месяц можно и потерпеть, сие не так страшно, мы-то вас кажный день терпим! Смотрим, как издеваетесь над теми, кому Царство Небесное, и удивляемся – неужели страха не имеете?
Насторожившись, Карманов не удержался от вопроса:
– Чего это я обязан иметь страх?
– А оттого, что на небеса могут не пустить вот за этих сирых и убогих, которых нынче топчете…
– Вы очень молоды… – сказал Карманов, смягчившись вдруг. – Еще поймете: мы не так богаты, чтобы иметь моральные принципы. А миром правят… себялюбцы и изверги в блестящих мундирах, обрызганных кровью этих ваших сирых да убогих…
– Я, всего лишь, хотел пожелать доброго утра! – крикнул насмешник и захлопнул ставни. Марийка, воспользовавшись моментом, успела убраться с глаз ещё раньше.
Воистину, мир мечты удачно маскируется под царство химер. Кто бы знал, что за крашенным в перванш фасадом кармановских меблирашек, среди тоскливых каморок и удручающего быта, скрывается юдоль светлых грез и мечтаний, в столь полной мере свойственных жизнерадостной Гебе[25].
Проживающий в мансарде Павел Андреевич Циммер – тот самый молодой человек, который только что ловко поглумился над домовладельцем, улёгся на старенький скрипучий диванчик и принялся блуждать взором по замысловатым узорам потёков на стенах и потолке.
Своей рассудочной частью Павел Андреевич усматривал в тех потёках дремучую некомпетентность нелюбимого им Карманова, который велит наисрочнейшим образом изготавливать новую вывеску, а сам довёл дом до того, что повсюду крыша течёт. Оно ладно, если бы речь шла о крыше обычной, но эта – сложнейшая инженерная система: кирпичная кладка, слой войлока, глина с опилками, каковая и течь-то по замыслу создателей не может. Между тем, вода от подтаявшего на крыше снега торит дорожку, хоть ты лопни!
Чувственная же часть Павла Андреевича взирала на мир под иным углом: уродливые потёки, как нельзя лучше способные проиллюстрировать убогость бытия, представлялись барочными завитками и финтифлюшками, совсем как те вирши, что вьются в голове…
Циммер дернулся как от боли, протянутая рука замерла в воздухе… Прогрессивной молодежи неприлично чертыхаться, потому молодой человек загнул что-то невразумительное, но прогрессивное, после чего снова обмяк на диване.
– За минутою минута однообразной чередой…, – тихо продекламировал он и осёкся. – Эх, не подает нынче муза, приходите на следующей неделе, с четырех до пяти…»
Рядом, под рукой – томик Гюго, лучший советчик всех влюблённых. Циммер раскрыл его наугад и прочитал: «Нравственная чума, которую держат под дулами пушек…»
– Какое замечательное напутствие, – задумчиво проговорил молодой человек, обмахиваясь тяжелым томиком как веером. – Хорошо, что сегодня я ее не увижу, ну а что подходить к ней пока не имеет глубокого смысла, то мне и без вас, Виктор Йозефович, известно… Дальше, помнится, у вас будет что-то про монастырь – путь смирения, и тому подобное. Но сами вы, Виктор Йозефович, слыли известным бабником, мне же потребна всего-то одна-единственная девушка. И к ней, простите, на хромой Коззете не подъедешь!
Снаружи послышался какой-то шум, заставивший Циммера прервать сентенции и выглянуть в окно. Из переулка ухарски вылетел «ванька», везущий какого-то господина в богатой шубе.
– Побереги-и-сь, православные! – страшно заорал «ванька», осаживая коня у дома, что принадлежал генерал-поручице Ермаковой.
Седок вышел из коляски и расплатился – судя по физиономии извозчика, весьма щедро. Не оборачиваясь, господин бросил на ходу:
– Жди здесь, братец!
С крыльца за этой сценой пристально наблюдал мосье Карманов, который, укутавшись, сидел в качающемся кресле и сжимал упрятанными в рукавицы ладонями газету. «Новое время» или «Русское слово» – иных Роман Модестович не признавал. Само времяпрепровождение на крыльце с газетой он называл не иначе как моционом.