понимает, как ее использовать, привяжи за спиной – и то толку было бы больше. На это она и нацелилась: по-лисьи извернулась, шмыгнула вбок, рубанула по незащищенному запястью – в надежде перебить сухожилие или отрубить хоть пару пальцев. Лишь задела, но мальчик взвыл и прижал ладонь к груди. А вот запала и сосредоточенности не потерял, отбил следующий удар и даже почти достал сам. Неплохо. Особенно для такого возраста.
– Сдайся, – снова предложила она, наблюдая, как голубой стрелецкий кафтан заливает кровь. – Сдайся, или я всего тебя в куски порублю. Я смогу…
– Убирайся! – выпалил он и опять наскочил, получил вторую рану в бедро, согнулся, но отбился. – Скользкая! Уродская! Гадина! – От очередной атаки он припал на колено и выронил меч, но как оказалось, нож все еще был при нем, и, когда Лусиль неосторожно приблизилась, лезвие вонзилось ей в правое запястье.
– Гаденыш! – зашипела она, прилагая все силы к одному – не разжать пальцы. Снова ударила его по лицу, схватила за волосы, швырнула на камни. – Цеплючий… весь в отца, да?
Он все сжимал нож, скалился, глаза горели упрямой яростью – на миг Лусиль запнулась, вспомнив кое-что. Лес… бродяжка, к которой выходит ухоженный белокурый мальчик с собаками. Он что-то говорит, улыбаясь, а она, не слушая, кидается, и валит его на рыхлый мох, и хватает за горло, глядя, наверное, примерно так же…
– Это мой престол, – зашептала она, щерясь и рассматривая царевича ближе. Наконец удалось поймать его за здоровую руку и обезоружить, но окровавленной он схватил ее за волосы. – Мой, слышишь ты? Да даже если и не мой, то не ваш, точно не ваш, вам…
– А-А-А-А! – завизжал Тсино на одной ноте и дернул волосы так, что в голове словно что-то взорвалось. Лусиль еще раз ударила его, пошатнулась, а в следующий миг что-то заметила боковым зрением, что-то… знакомое, близко-близко, меньше, чем в шаге.
Злое золото. Оно резало глаза острее ножа.
– А-А-А! – завопил Тсино, но уже как-то иначе.
Боль пронзила грудь и лицо, заставив на секунду лишиться сознания. И вспомнить сон.
* * *
Всполохи слепят издали, из-за поворота, заставляют моргать. Ах вот что – птица! Злато-Птица прилетела, может, потерялась? Сердце наполняется теплым восторгом: можно и высунуться, погладить, она славная и красивая, и в прятках не выдаст, но…
– Где моя царевна? – повторяется ласковый зов. – Ах вот ты где, златоперая…
Она появляется следом, на противоположном конце коридора, – высокая, худая, как и неизменно, в белом платье, расшитом жемчугом. Величественно протягивает руку, и птица вспархивает туда, склоняет головы в знак приветствия. Клекочет, возя по полу хвостом. Глядят задумчиво пустые глаза, сжимаются малиновые губы.
– На охоте все… да? И эти на охоте? А тебя не взяли. Как и меня…
Странный голос. И хочется почему-то отпрянуть, и хочется забиться дальше в нишу, замереть, перестать дышать. Только бы не заметила! Разозлится ведь! Не понравятся ей такие игры, а то и решит, что следят за ней. Она…
Кто же она? Почему так дурно? Почему никак нельзя попадаться?
– Выпущу тебя, – летит, льется нежный голос. – Выпущу, бедняжка, если сделаешь кое-что. Сделаешь ведь? Ты любишь меня…
Падает из хвоста птицы одинокое перышко. Необычное оно – алое, будто кровь. Издавна говорят: удачу приносят эти перья. Вот только это подбирать не хочется.
– Передашь кое-что стрелецкому воеводе Ерго, царевна? – глуше становятся слова, но все еще слышны. – Тому, у которого один глаз. Помнишь его? Да? Найдешь в лесу?
Птица говорить не умеет, но поводит левой головой – плавно, живо. Похоже на кивок: «Все сделаю». И горькая, страшная улыбка расцветает на знакомом лице.
– Умница. Ну так слушай.
Шире белая рука распахивает окно, устремляется взгляд в серое небо, по которому бегут быстрые клочья туч. Ветер близкой бури отчетливо доносит сказанное:
– Врага нашего, воеводу Грайно – умертвить. Он не достоин суда и слова государева, такова наша воля.
Грайно. Имя – что воронов крик.
Падают первые хлопья снега. И улетает птица, и провожает ее холодный взор.
– Такова… моя… воля.
Бежит дрожь по покатым плечам – и белая фигура, знакомая фигура, уходит прочь, запахнув одежды. Кажется, плачет, по крайней мере, то и дело подносит дрожащие руки к лицу и шепчет не пойми кому: «Поберегись, солнце, поберегись…» Скоро в коридоре остается гулять только ветер. И звенят-плачут стекла, точно жалуясь ему: «Беда, беда какая-то стряслась!» Подхватывает ветер алое перо и уносит прочь.
Никак, никак теперь не вылезти из стенной ниши. А Зилько все не появляется, да уже и забыт Зилько. Нет веселых пряток. Есть неясный ужас. А еще начинается гроза.
И гроза эта будит.
* * *
Она заблуждалась насчет кольчуг: может, и защитят от пуль, но не от когтей. Сияющая птица, бог знает откуда прянув вперед, упала на грудь, с яростным клекотом толкнула, впилась – и жалобно зазвенели металлические колечки, осыпаясь гроздьями.
– Уйди! – взвизгнула ослепленная Лусиль, и второй удар когтей пришелся по лицу. Оно вспыхнуло, слава богу, удалось вовремя зажмуриться, но кожу на правой щеке точно раскроили.
Может, и так, Лусиль не видела. Она ничего не поняла: ноги предали, подогнулись – и огонь затопил даже мир под сомкнутыми веками, снова голова ударилась о камни от падения. Птица не была большой, это единственное, что Лусиль осознала. Не больше крупного павлина – изящная, небойцовая. Но она орала – орала и обжигала, вспарывала когтями-лезвиями везде, где доставала, пыталась достать клювами выше – по щекам, по глазам. Лусиль билась, каталась хуже собаки, надеясь придавить мерзкое существо или свернуть ему хоть одну шею, отворачивалась до хруста в позвонках и получала удары в виски. Пальцы соскальзывали с раскаленных перьев, все попытки перевернуться встречали новые раны, в ушах стучало от крика, резкого, как визг пилы, и гулкого, как колокольный звон. Точно кричало само небо. Сами камни. Сам город.
«Самозванка! Самозванка! Самозванка!»
Лусиль дернулась в очередной раз, силясь увернуться, но клювы были близко. Когти разодрали уже почти всю верхнюю часть кольчуги, губы стали соленые от крови, из носа она тоже шла. Лусиль понимала: нужно и самой кричать, звать на помощь, неважно кого, хоть своих, хоть чужих. Но ужас сковал ее сильнее боли, и после того первого визга из горла вырывались только хрипы. Пальцы тряслись, липкие, горячие.
Тварь ненавидела ее – Лусиль это чувствовала, чувствовала все острее, точно ненависть была ядом на клювах и когтях. Ненавидела за то, что явилась без приглашения, ненавидела за то, что обидела мальчишку, ненавидела за лежащую стрельчиху, но пуще всего…
«Самозванка! Самозванка!» – птица завопила вслух,