Глаза наталкиваются на глаза в зале.
На Йодля смотрит, глаза в глаза ему, девушка с прической "волна".
Беретик сполз на кудрявый затылок. Нежные, иссиня-черные локоны свисают на щеку.
Горбатый нос. Глаза навыкате, черные озера. Родинка на подбородке, слева от ярко, ало накрашенных губ.
К берету пришпилена крупносетчатая вуаль. Вуаль поднята. Глаза на виду. Густые, черными щетками, ресницы. Тень от ресниц на щеках цвета спелого абрикоса. Красотка.
Еврейка, как пить дать.
И как выжила?
Мы же вас всех... всех...
Господи, если бы мы не...
- Рудольф Хесс! Виновен по статьям... невиновен...
Глаза расширяются. Глаза, а не уши, не пальцы, не ладони, видят въявь, слышат до неслышного звона и хруста, ощупывают нежно и судорожно возможную, сужденную, ускользающую жизнь.
Кем угодно! Как угодно! Где угодно! В клозете! Убирать дерьмо! Кормить псов в питомнике! Кастрировать котов! В публичном доме - подстилкой, проститутом! Жиголо у знатной дамы! Да в камере... в тюрьме... за решеткой... да, решетку тебе обеспечат, ее-то тебе и приготовят, радуйся, молись...
- К пожизненному заключению!
Глаза горят. Торжествуют. Глаза кричат: я жив! Я жив! Я буду жить!
Красивая молодая еврейка в зале нервно прикусывает палец, зубами стаскивает с руки ажурную черную перчатку. Она не отрывает глаз от глаз Йодля. Она тяжело и быстро дышит, и глаза мужчины видят, как высоко поднимается грудь девушки под тонким шерстяным черным платьем. К плечу приколота тряпичная роза. Глаза мужчины ощупывают и целуют цветок, потом осторожно гладят женские губы.
Твоя последняя женщина. Она еврейка.
Девушка неотрывно, пронзительно глядит на преступника.
Если бы ты командовал расстрелом под Киевом - ты бы ее убил?
Если бы ты командовал расстрелом под Варшавой - ты бы ее убил?
Это не она глядит на тебя. Не ее глаза.
Это глаза всех евреев, убитых толстой, румяной, боевой, широкоплечей, веселой Великой Германией.
Никогда, шлюха Германия, евреям не отработаешь. Никогда. Ни в одном борделе. Ни в одной услужливой постели.
Йодль медленно встал с места. Головы обернулись к нему. Глаза всех его одного расстреливали. Прошивали трассирующими пулями. Взрывали десятками снарядов. Его внутренности превратились в кровавое крошево. Он вытянул шею, как гусь, и всем телом подался к этой еврейской девчонке, приклеившейся к нему умалишенными яркими глазами. Только руки не протянул, а хотел.
Вместо рук протянулись глаза.
- Прости меня, - вырвался из горла тихий хрип.
Он возвысил голос. Он, ребенок, у матери своей, у жизни, просил прощенья.
- Прости меня!
Еврейка услышала. Ее щеки заалели, как ее роза. Она подняла руки и дрожащими пальцами опустила с берета на лоб, натянула на глаза слепую черную вуаль.
Теперь он не видел ее глаз. Ни зрачков, ни белков. Ни бровей, ни ресниц. Такие красивые густые ресницы. Целовать бы эти глаза в постели. В постели.
Он все-таки протянул руки. Смог.
Он думал: сейчас обвинитель с трибуны шагнет к нему и больно, наотмашь, ударит его, глупого жестокого нашкодившего мальчишку, по вытянутым глупо рукам.
Рядом, закрыв лицо ладонями, сотрясался в рыданиях комендант Освенцима Рудольф Хесс.
Он плакал от радости.
[последние минуты гитлера]
Какая дивная весна. И все цветет. Вы запомните меня, да? Милая моя Траудль Юнге, нежная розочка? Привет Мюнхену передай, я так любил этот город. Я там когда-то дал первую клятву Германии: служить ей до последнего вздоха. Камердинер Хайнц, и ты помни меня. Я так любил тебя! Ах, я сентиментален. Как всякий немец, впрочем. Линге, и ты меня не забудь. Что слезы в глазах блестят? Плохие у тебя глаза, плохие. Нельзя так падать духом. Мы все герои, и ты тоже герой. Герой умирает пламенным, не рыдающим. Эрих Кемпке, спасибо тебе, ты был мне прекрасным шофером. Ни одного нарушения. Я ехал с тобою в машине как у Бога в ладони. Ты даже голубя не переехал, даже кота, не то что человека. Ты ас, виртуоз. Всяк в своем деле должен быть виртуоз. Пилот Ганс Баур, благодарю! И с тобой в самолете я радовался жизни. Ты никогда бы не смог ошибиться, знаю. А я вот ошибся. А может, не ошибся! В истории нет сослагательного наклонения. Доктор Хельмут Кунц, доктор Штумпфеггер, спасибо, спасибо! Дайте пожму ваши чудесные руки. Они столько жизней спасли. Столько драгоценных для Германии жизней. Жаль, я уже не смогу вас приставить к награде. Поглядите на меня, фрау Геббельс. Какие у вас глаза! Какие глаза! Как я любил их. Герр Геббельс, я правда любил их, эти германские, синие, заоблачные, поднебесные глаза. Глаза Валгаллы. Глаза надмирного счастья. Я сверхчеловек? Нет, я обычный человек. Я и прав и виноват. Вы все, дорогие, простите меня. Ева, что стоишь, мнешь платочек? У тебя руки красивые, а личиком ты не вышла. Фрау Геббельс - вот образ Великой Германии. Магда, почему не плачешь? Я хотел бы, чтобы ты, одна ты плакала надо мной. А фрау Гитлер уже некогда плакать. Нам с ней некогда стонать, хныкать и сетовать. Да мы этого никогда не умели. Мы умели только смеяться и сражаться, глядя вперед и вдаль. Нас уже ждет вечность.
[марыся и приемная дочь перед картиной лео]
В Метрополитен-музеуме стояла всегдашняя прозрачная, благоговейная тишина.
Картины мерцали, наклонялись, вспыхивали, гасли, улыбались и плакали; фигуры и деревья на них шевелились, исчезали и возникали опять. Статная седая женщина в длинном светлом платье, держа за руку тоненькую желтокожую косоглазую девочку с тугими толстыми черными косками, шла меж картин, плыла серебряной лодкой. Воины сражались, возлюбленные обнимались, корабли тонули, пушки стреляли. Печальные люди пчелами на летке толклись перед красным гробом, а вокруг горели свечи, как желтые, золотые глаза зверей в черной чаще. Девочка вертела головой туда-сюда. Ей все было интересно. Но седая женщина все крепче сжимала ее руку, все убыстряла шаг. Девочка семенила за ней, не поспевала.
Наконец они вошли в маленький сумрачный зал. Три крошечных софита освещали сверху небольшой вертикальный холст. Женщина держала на руках мальчика. Белые волосы женщины, белые лохмы парнишки. Одного цвета, цвета раннего осеннего льда, пронзительно-светлые, прозрачные, почти белые глаза. Смуглая девочка вцепилась в руку той, кто привела ее сюда, жадно глядела на белых людей. Мазки щедрого, солнечно-золотого масла текли и сплетались, загорались снежные струи молока, снегом сыпалась драгоценная мука времени. Картина пахла домашним пирогом и сладким домашним вином; пахла молоком на детских губах; пахла веткой жасмина, лезущей в открытое в закат окно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});