Другой автор — поэт Александр Межиров, такой же гладкий, написал поэму «Коммунисты, вперед!». Стихи довольно бесталанные — воспевание коммунизма, но сама тема была находка, нужная для пропагандистской машины. Его поэму печатали большими тиражами и платили большие гонорары. Про нее ходила эпиграмма, которую со злорадством передавали друг другу «жописы»:
Поэту за такую темуЯ стал бы дифирамбы петь,Когда б он взял свою поэмуИ трижды сократил на треть.
О писателе Андрее Кленове никто бы никогда не услышал, если бы в сатирической повести Войновича «Иванькиада» не было бы главы «Писатель Купершток (Кленов) переезжает на свою историческую родину — в Израиль». Ничего антисемитского в этих описаниях нет, просто это — правда жизни о нашем кооперативе.
Впечатление пустоты и благополучия жизни писателей было бы поверхностным, если не знать, что некоторые наши соседи были недовольны общественной жизнью — зачиналось движение диссидентов 1960–1970-х годов. Перед нашим домом часто гулял и вел беседы высокий старик с седой бородой и с толстой палкой. Это был Лев Копелев, многие звали его просто Лева — ярый борец за правду, сидевший в лагере ГУЛАГа вместе с Солженицыным, его друг и один из зачинателей движения диссидентов. Жили у нас молодые писатели Булат Окуджава, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, чьи имена связывали с надеждами на лучшее будущее литературы. В те годы (1965) проходил суд над двумя писателями — Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Их судили за публикации рассказов за границей. Власть сделала из этого суда кампанию против интеллигенции. В писательских кругах ходили слухи, что некоторые «наверху» требовали ареста тысячи интеллигентов — для острастки другим. Это возвращало наше общество к гонениям сталинских времен. Обойти советскую власть и опубликовать что-то за границей удалось до тех пор только Борису Пастернаку с романом «Доктор Живаго». Ему дали Нобелевскую премию, но власть кинулась его унижать, чтобы поставить на колени.
Можно предполагать, что в столах некоторых из наших соседей лежали тайные рукописи, за которые их могли отправить в ГУЛАГ. Я тоже «писал в стол[2] антисоветские стихи для себя. Агенты КГБ делали обыск у писателя Василия Гроссмана, после ареста рукописи его романа «Жизнь и судьба» в редакции журнала «Новый мир». Об этом наши соседи встревоженно рассказывали друг другу. Если бы сделали повальный обыск у всех в нашем кооперативе, то много квартир могли бы потерять хозяев.
Мы с Ириной ближе сошлись только с Костей Богатыревым и его женой Соней, нашими ровесниками, их сын был такого же возраста, как наш. Костя — известный переводчик с немецкого, вырос в Чехословакии. Его отец был другом чешского классика Ярослава Гашека и перевел на русский язык его знаменитую книгу «Похождения бравого солдата Швейка». В 1948 году Костю арестовали с группой студентов, собиравшихся на вечеринки в квартире «девочки с Арбата» Нины Ермаковой. На них донесли, что они готовили покушение на Сталина, когда он проезжал по Арбату из Кремля на дачу. Хотя ни о каком покушении эта группа интеллигентных юнцов не думала и ничего политического на уме у них не было, но троих расстреляли, а остальных тоже приговорили к расстрелу, но заменили десятилетним сроком в лагерях ГУЛАГа. Их выпустили после смерти Сталина и полностью реабилитировали. Во время наших поздних прогулок перед сном Костя рассказывал:
— Полгода меня допрашивали и били ежедневно. От меня добивались подробностей: кто, как, когда и с кем должен был совершить покушение? При этом следователи ни разу не упомянули имя — на кого покушение. Они обходили имя молчанием, но подводили разговор так, чтобы я сам назвал его. Я это понял с первого допроса, на котором мне выбили пять зубов, но делал вид, что не понимал, о ком они так заботились. Если бы я сам проговорился, это дало бы им в руки самый главный факт. Никого из друзей я не видел и ничего о них не знал. Следователи говорили: «Все твои друзья уже признались во всем, ты один не хочешь рассказывать. Ну что ж, тебе же хуже» — и опять били меня. Но я не подписывал протокол. И вот меня привели на суд «тройки» — троих судей. Конвойный завел меня в коридор и скомандовал: «Стоять!». У закрытой двери стоял часовой. Я понимал, что это суд, хотя мне об этом не сказали. Я прислушивался: что происходило за дверью? Голоса я слышал, но смысл до меня не доходил. То ли я плохо слышал, то ли волновался. Конвойный скучал, часовой у двери тоже скучал. Они закурили, конвойный кивнул на меня и спросил того: «А этому что дадут?». Часовой на меня даже не посмотрел и протянул в ответ: «Вышку». «Вышка» это была «высшая мера наказания» — расстрел. Я все это слышал и понимал, что речь идет обо мне. Но что странно — я не испугался, услышав, что меня расстреляют, а поразился двум фактам: почему так откровенно говорили обо мне в моем присутствии и как это могло быть известно часовому до приговора суда? И тогда я понял, что моя судьба уже предрешена, что часовой уже слышал приговоры другим моим товарищам и потому так откровенно безразлично говорил обо мне. Фактически я уже был приговорен и даже не существовал. Может, всего несколько минут оставалось мне до расстрела. Конвойный ввел меня в большую комнату, пустую, только стол стоял, покрытый красным сукном, за ним сидели три полковника КГБ. И над ними портрет того, кого якобы я собирался убить. После того, что я только что услышал, мне было все безразлично. Единственное, что я понимал и что давало мне облегчение, это что вряд ли полковники будут меня бить — уж очень они выглядели чисто. Главный задал мне вопрос: признаю ли я себя виновным в организации покушения обстрелом машины из окна? Я это сотни раз уже слышал и ответил им, как и раньше: я себя виновным не признаю. Мне дали что-то подписать, я подписал уже безразлично, не читая. Я был уверен, что сейчас за дверью меня расстреляют. Я даже думал, что сейчас увижу трупы моих расстрелянных друзей и меня поведут по лужам их крови. Я шел по коридору, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке… Однако вот не расстреляли почему-то. Я тогда не понимал — почему? А потом уже выяснил: меня спасло то, что я не упомянул имя Сталина. Те, кто произносил его имя, были расстреляны. И знаешь почему? — за кощунственное упоминание его имени при допросе. А мне заменили расстрел на десять лет лагерей и сообщили, что это гуманное решение советского суда. Я отсидел восемь лет, освободили меня после его смерти, да и то не сразу, а когда разобрались — через два года.
От рассказа Кости у меня холодела спина — в какой страшной стране и в какое жуткое время все мы жили, и кто знает, не повторится ли это опять?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});