совсем не так,
Всё по-другому, всё не то.
Мужчины нынешних времён
Умеют только оскорблять.
Они сказали бы: «Манон,
Хоть и французинка, а…».
И был бы беспощадно строг
Теперешний над нею суд, —
Ведь отбывать пришлось бы срок
Не в Орлеане ей, а тут.
Но нет! Манон тут не сыскать,
Куда пытливый взор ни брось.
Тут много разных Лиз, и Кать,
И Варь, и Вер, и Тусь, и Тось.
И не найти тут «шевалье» —
Все наши рыцари без лат.
И ходят в порванном белье,
И носят вытертый бушлат.
Лишь иногда, как божий дар,
Мелькнёт животворящий сон —
И ты увидишь… двух Тамар,
Что поманонистей Манон.
И каждая из них как рок
(Сиречь изменчива вполне),
А от измен какой же прок —
Не только прочим, но и мне?..
Пародийные строчки по-прежнему воспринимались болезненно, сравнение с Манон Леско казалось обидным. Но блестящее «ехидство» Александра Осиповича исподволь учило тому, как надо обходиться с пресловутой молвой и сплетнями. Его стихи зачёркивали примитивный жизненный подтекст.
* * *
В окно дежурки дробно стучал нарядчик:
– Пляшите! На вас пришёл наряд в ТЭК!
Всё-таки? Прости меня, прошлое, за способность так радоваться! Прости, что жива сама по себе, что так занялось и так горит сердце. И тут же накатил страх. Угроза Александры Петровны – не пустяк, она могла всё перерешить. Александра Петровна миловала, но умела и казнить. Крепостнический уклад лагерной жизни искушал всякого власть имущего. Что делать? Увидев её в окружении постоянной свиты – врачей, завхоза, прораба, – я ухватилась за шальную, ещё самой до конца неясную мысль: сорвалась с места и со всех ног помчалась навстречу. Рукой придержав шаг людей за собой, она остановилась и сердито закричала:
– Что ещё случилось? Что такое?
– Матушка! Государыня! Смилуйся надо мной! Не гневайся, отпусти рабу Божию в ТЭК! – возопила я, рухнув перед ней на колени.
«Подданные» дружным многоголосьем вступились за меня:
– Отпустите её, Александра Петровна! Пусть едет!
И «государыня» не устояла.
– Убирайся с глаз долой! Видеть тебя не хочу! – доиграла Александра Петровна немудрёный сценарий.
* * *
Я отрывалась от места, где родила сына, где были ясли, в которые бегала его кормить, разговаривать с ним, мечтала о нашей с ним будущей жизни; дорога, по которой оцепенело провожала его к отцу с верой в это «будущее». Помешательство при отречении от меня отца моего сына тоже было пережито здесь. Для многих юных опэшников я нечаянно стала «учительницей», пытаясь спасти их от разочарований и цинизма. Однажды схватила за шиворот рыжего детину-коменданта, который избивал мальчишку, и, наделённая неясно откуда взявшейся сверхсилой, собственноручно вышвырнула его из барака.
Из таинственного Ниоткуда сюда, в Межог, пришёл человек, которого я полюбила и к которому так безоглядно стремилась теперь. Прощание с Александрой Петровной получилось тяжёлым. Мы обнялись. Она хрипло сказала: «Бросаешь меня? Вот и отдавай душу другому!»
Ждал конвоир. На сей раз я покидала Межог навсегда.
Астрономическая дальность счастья, о котором мечталось в начале жизни, обернулась вдруг буквальными земными километрами до Коли. Тем обстоятельством, что это пространство было опутано проволочными заграждениями, я уже умела пренебречь. Княжпогостский старожил, хромой старший надзиратель Сергеев, принял от сопровождавшего меня конвоира документы и впустил на колонну. ТЭКа на ЦОЛПе не оказалось. Они обслуживали северный участок трассы.
За пришедшим нарядом стояли усилия и вера в меня многих людей. Я думала: «Тот, кто ступал по этой благословенной почве, уже не смеет считать себя обойдённым». И отправилась со словами идиллической благодарности к Илье Евсеевичу, немало сделавшему для того, чтобы я очутилась здесь. Его странное признание быстро сбросило меня на землю.
– Я – эгоист. Хотел видеть вас снова на сцене. Не благодарите, – сказал он. – А сейчас признаюсь вам вот в чём: я прочитывал ваши письма к Николаю Даниловичу и его к вам. Письма шли через меня.
– Зачем? – опешила я.
– Хотел понять вас. Знаю, что вы теперь возненавидите меня, но я должен был это сделать. Как и повиниться сейчас.
Хотя его поступок мотивировался «мученической любовью», видеть его стало трудно.
Поселили меня в общий барак. Нары-вагонки. Женщин-королев тридцать седьмого года сменили другие, более молодые, среди которых также было много заметных и привлекательных, русских и иностранок.
– Здесь вам будет удобнее! – как-то угодливо уступая место на нижних нарах, сказала мне одна из старых знакомых.
«Добровольно отказаться от такого места?» – удивилась я про себя. Место тем не менее она освободила. Шум в бараке внезапно утих. На меня устремился пучок любопытных взглядов. «Что происходит?» Напротив отведённого для меня места на нарах сидела очень красивая женщина. Полная. Но лицо… Лицо мадонны.
– Познакомьтесь! – предложили нам зрительницы-соседки.
Я протянула руку. Назвалась.
– Лёля N., – отрекомендовалась красавица.
A-а, вот оно что! Та самая полька, которой Филипп так увлёкся, что как-то назвал меня её именем? Да, она была хороша. Породистая, наследственная красота. Я против воли восхитилась ею. Мы, кажется, понравились друг другу. К вящему разочарованию осведомлённого во всём барачного населения, встречи «соперниц» не получилось. Надменная, безапелляционная Лёля без всяких обиняков завела однажды разговор о Филиппе:
– Знаете, что Бахарев вас любит?
Я насторожилась.
– Любит. Любит вас одну. У него только и есть стоящего, что хороший врач и что вас любит. Вам, я думаю, он ни к чему. Освободитесь, возьмёте ребёнка, и всё.
* * *
Я в те дни пребывала в приподнятом состоянии духа. Ждала. Считала часы и минуты до приезда ТЭКа.
– Можно побыть возле счастливого человека? – спросил, присаживаясь на скамейку, один из «лордов», Николай Трофимович, имевший пятнадцатилетний срок.
Совместное участие в судьбе Бориса Марковича Кагнера, точнее, растерянность перед этой судьбой углубила тогда нашу дружбу. Замначальника экономического отдела управления СЖДЛ, Борис Маркович готовился к освобождению. Умный, корректный, он всегда существовал несколько отдельно от всех. Лагерное начальство относилось к нему с безусловным уважением: понимали, что он – мозг лагерной экономики.
– Ну, что нового на свете? Что слышно? – вполне серьёзно спрашивал у него начальник лагеря Ключкин.
– Это вы у меня спрашиваете? – поворачивался Кагнер.
– У вас, понятно. Вы ведь во всём разбираетесь куда лучше, чем мы.
В профессии, политике и жизни в целом такие, как Кагнер, действительно разбирались лучше. Именно это и гарантировало им бессрочную изоляцию от общества. Когда в